Выбрать главу

— Как в горах глухо темнеет! — прошептала она.

— Мне в темноте легко, как тигру, — ответил он.

— Вы что-нибудь видите?

— Конечно, все вижу. Например, ваши пальцы в босоножках, ногти покрыты лаком, а мизинцы оттопырены, смотрят в сторону. Вы за ними присматривайте, убегут!

Она засмеялась.

— Что вы еще видите?

— Я вижу, что вашим ушам скучно под косынкой, они только и мечтают о том, чтобы выскочить наружу, это возможно?

— У меня и уши оттопыриваются, говорю только вам, никто об этом не знает. С детства их прячу под волосами, ужасно страдаю! — снова засмеялась она.

Было душно. Между туч, преобразив и сад, и гору, высунулась кособокая луна. На террасе, накинув на плечи одеяло в пододеяльнике, дежурила хозяйка.

— В нашем саду не вздумайте, — сказала она, имея в виду мандарины.

Харламов

Итак, Харламов.

Харламов привез с собой работу и жил здесь уже давно, с сентября. После жаркого сентября и октябрь установился жаркий, и море было по-летнему теплым, но вечера пронизывала осенняя не­объяснимая тревога. Несметно расплодились пауки. Тонконогие, с булавочно-маленьким туловищем рассеянно гуляли по потолкам тенистых помещении, а лохматоногие, коренастые с мрачным разбой­ничьим терпением ждали добычи на припеках дорожек или в расщелинах горячей штукатурки. Чинные летом лебеди удирали из прудов парка покачаться на морских волнах либо устраивали скандалы между черными и белыми семьями. Люди только и говорили, что о разводах. Отдыхающие в городке мужчины по одному или по двое с утра уходили горными тропинками к доступным вершинам, и рюкзаках у них завидно позвякивало а каждая одиноко обедающая и ресторане женщина обязательно оказывалась кандидатом наук.

Возможно, вечернюю тревогу источали столетние кипарисы, посаженные монахами вдоль булыжной дороги. Потемневшие за лето, они все еще продолжали темнеть, и, казалось, именно из их перстоподобных крон исходило на городок сумрачное предостережение.

В доме, где Харламов снял комнату, надеясь, что к жизнь свое отбурлила и будет тихо, все еще было много праздного народу. Редкое утро дом оставался пустым. То кто-то бесхитростный усаживался на террасе с транзистором, то кто-то изощренный вальяжно гладил там же светлые вечерние брюки, имел желание подискутировать об искусстве и держал наготове какую-нибудь колкость. Был молодой ленинградец, снедаемый любовным горем красавец. Он изучал в углу террасы повадки паука-охотника и нервно насвистывал, забыв о времени, о завтраке, о море. Вероятно, из паучьих эскапад он извлекал для себя нечто назидательное. Была женщина из Казани, был парнишка из Туруханска, бурильщик Володя. Ты откуда? Из Москвы. Высоцкого видел? Жил с ним в одном доме. Смотри... таким не шутят! Я не шучу. А если не шутишь... если действительно не шутишь... пойдем, слушай, пойдем выпьем!.. А?.. За тезку моего Володьку!.. если не пошутил...

Был еще инженер из Харькова, руководитель группы, как он называл себя. Его раздражала отъединенность Харламова. «Художник от слова «худо»», — с улыбкой возвещал он, стоило Харламову появиться на террасе. «Каждый понимает в меру собственного величия», — с терпеливой улыбкой отвечал ему Харламов, хотя при одном виде инженера ему хотелось уехать. Харламов ждал дождей.

Он просыпался рано, раньше всех в доме, даже раньше хозяев, и сразу же, пока его никто не видел, уходил на берег, на большую скалу либо усаживался в углу двора под эвкалиптом за сиреневыми кустами. Он пережидал, пока все разбредутся и станет тихо.

Глубокое молчание скалы печалило. Пейзаж за старой сиренью — с переливчатым сиянием утреннего моря, с тонкой излучиной пляжа, со слабеньким деревцем на краю мыса — тоже был грустно бессмертен. Таинственная энергия аккумулировалась в печали этих мест, казалось, стоило подключиться к ней, и истинные, не суетные, не случайные, не придуманные образы лягут на бумагу. Однако время шло, и Харламов уже стал беспокоиться, что не справится. Вечерами, когда кипарисы включали свое тревожное излучение, тихая паника начинала трясти его, как лихорадка. Наверно, если бы в железнодорожном расписании был вечерний поезд на Москву, в один из вечеров он собрался бы и уехал к привычным стенам мастерской, к привычному многооконному нагромождению, к серому, нормально осеннему московскому небу. В конце концов, три года не ездил к морю, говорил он себе, мог бы обойтись и на этот раз. В конце концов, и это было проверено, если начинает от усталости давить сердце, достаточно как следует выспаться. И сустав на пальце правой руки, так напугавший его зимой, кажется, не болит. Но по утрам он чувствовал — вот-вот, еще чуть-чуть, еще немного, самую малость осталось дожать невидимый рычаг, и сознание ухватит то безусловное знание единственности формы, и он со всей, какая сохранилась в нем с детства, доверчивостью отдавался именно этому утреннему предчувствию.