— Будущее есть предчувствие плюс время, — бодро говорил он себе по утрам, а на вечер у него было припасено иное: прошедшее есть воспоминание минус время. Он почти физически, почти с ветерком ощущал скорость скользящей по вечности нулевой точки, стыка между прошедшим и будущим — тем, чем и была его реальная жизнь. И каждый вялый миг существования был не жизнью, был скольжением из ничего в никуда.
По вечерам он записывал в затрепанную тетрадь что-нибудь, начисто отрицающее ядро его существования. Например: к искусству я отношусь нигилистически, молчание скалы или шум моря не имеют художественного эквивалента. Либо: искусство — вещь сама по себе неясная, сомнительная, побочный продукт развития цивилизации, нечто подобное теплу, выделяемому при трении.
Шрифты были слабым местом среди художественных умений Харламова. Ремесленное скрупулезное построение, вкус и точность, не более. То высокое, сродни музыкальному, интуитивное чувство ритма, та необъяснимая, неизмеримая игра на микронных соотношениях рядом стоящих в строке знаков и пауз между ними были ему не даны от природы. Слово «нигилистически», самое длинное из фразы, с пятью «и», он прорисовал горячим старогерманским шрифтом. Слово «цивилизации», с пятью «и», вывел кудрявой глаголицей. Два вечера снайперского упорства и аккуратности.
«И». Крошечная молния, коротенький зигзаг, обоюдоострая штучка. Так начиналось имя полузабытой одноклассницы.
Хозяин
За домом, за сараем, на самой границе личного сада и совхозной мандарин осой плантации, на солнечной площадке с видом на гору, на седые развалины крепости, на опасные серпантины горной дороги в далекие селения, укрытая от мух марлевой скатертью, в тридцативедерном чане кисла у Медеича инжирная брага. Тут же под скудно плодоносящим гранатовым деревом («Эч, старая коряга, кто плодов не приносит, тот ничего не стоит, ничего!»), голубая от прозрачности, блестящая от высокоградусности, чистая, как глаза стрекозы, звонкая каждой своей каплей, неторопливо производилась, скапливалась в длинные бутылки, закупоривалась пробками, уносилась в холодный погреб за домом инжирная чача. Рано утром Медеич, хозяин дома, оседлывал скамеечку перед агрегатом, разжигал с вечера сложенный костер в железной печке, и с этой минуты все события и весь мир божий отражались для него в падающих из трубки каплях.
— Сашиу! — восторженно удивлялся он, если заставал Харламова под эвкалиптом. Затем, придерживая руками поясницу, усаживался на скамеечку. — Что такое дом, знаешь? Моя голова забыла, а моя спина помнит: шифер-мифер, доски-моски.
— Хороший дом, — утешал его Харламов. — Я вижу счастливого человека. Он уходил наверх, к столу, надеясь поработать.
— Сашиу! Саша! — звал Медеич попозже, и Харламов в одних перемазанных красками шортах снова спускался к нему. Никогда не обнажавшийся при людях сухощавый Медеич придирчиво огляды вал тощего Харламова и кивал, что означало: «Стройные мужчины всегда поймут друг друга».
Харламов, принимая из рук Медеича стаканчик, снимал очки, некоторое время обсасывал дужку, некоторое время смотрел на дальние вершины, на морской горизонт, затем в стаканчик, затем на Медеича, потом зажимал очки в ладонь, энергично проглатывал чачу, опять совал дужку в рот, и они с Медеичем долго испытующе, вопросительно молчали, глядя друг на друга, как бы прислушиваясь к нежнейшим оттенкам впечатления.
— Шестьдесят восемь, — говорил Харламов, стараясь сказать как можно бесцветнее.
— Не может быть! — сразу же начинал возражать и нервничать Медеич.
Харламов пожимал плечами и уходил на второй этаж. Медеич бежал в кладовку за алкоголиметром.
— Шестьдесят восемь! Сашиу-у! — кричал он наверх.
Харламов высовывался из окна, чтобы дать Медеичу и глазами и руками выразить восхищение. Медеич щедро выражал, он и в самом деле почитал удивительное спиртомерительное умение завидным достоинством постояльца. Себя же лично понимал как рыцаря точности и порядка, несправедливо лишенного необходимого в хозяйстве свойства.
— Сашка! Сашиу! — снова кричал Медеич. — Посмотри на настоящего счастливого человека! — Харламов послушно высовывался.
По ступенчатой тропе с эмалированным газом на боку спускался к пляжам сосед Петя. Он нес на продажу горячую копченую рыбу. Известно было, что Петя сходил в море раза четыре, «брал ставриду», коптил ее, и она шла у него на пляжах по рублю штука. Но по рублю же сходила и атлантическая скумбрия, купленная им в гастрономе. И Петя стал коптить скумбрию. И, несмотря на то, что начался осенний лов, скупив всю скумбрию, Петя потащил в коптильню хек. Кроме того, если учесть, что он также продавал раковины рапан как местные сувениры, и если учесть, что при втором заходе на пляжи Петя носил уже не рыбу, а расфасованные по килограмму мандарины, собранные ночью на совхозной плантации, то, что и говорить, счастье его было вопиюще очевидным.