Среди обычного шарканья ног пешеходов Ляля вдруг услышала сзади отдаленное металлическое щелканье. Губы ее невольно стиснулись в брезгливую гримасу.
— Пойдемте побыстрее, тетя Оля…
— Чего тебе не терпится?
— Слышите: клацают?
— Я не слышу… Где?
— За спиной.
— Пускай себе клацают, — сказала, оглянувшись, Ильевская, однако ускорила шаг. — Костями бы вы клацали!
Когда подошли к дому, в котором жили Ильевские, Ляля еще с улицы услышала, как во дворе гудят самодельные жернова. Городские мельницы стояли, цены на муку подскочили невероятно, и полтавчане в последнее время начали обзаводиться, как первобытные люди, собственными «мельницами».
— Жернова гудят, аж в Берлине слыхать, — сердито сказала Ильевская, открывая калитку.
Из сарая навстречу им вышел, прихрамывая, Сережка с сестрой Любой, красивой черноглазой девочкой.
— Перевыполнили, мама! — радостно сообщила Люба, белая от мучной пыли. — Двенадцать стаканов!
Сережка стоял молча, опустив руки и глядя в сторону. Невысокий, с тонкой шеей, он белым чистым лицом, и блестящими глазами, и черными стрелками бровей поразительно был похож на свою сестренку. На нем была черная бархатная толстовка с таким же пояском, низенькие стоптанные сапожки. Штаны были напущены на них, как шаровары.
— Колесо неволи крутишь? — спросила Ляля, поздоровавшись.
— Кручу, — ответил Сережка, слегка картавя.
Взглянули друг на друга, и оба тотчас же потупились. Им обоим было как-то не по себе.
— Пошли в комнату, — сказал наконец Сережка и, повернувшись к Ляле спиной, первым стал подниматься в дом.
— А я думала, что ты до сих пор лежишь, — сказала Ляля, когда они прошли через кухню в комнату Сережки и остались одни. — Решила проведать.
— Спасибо, — буркнул Сережка. — Теперь не улежишь.
— Зажили твои раны?
— Затягиваются.
— А я целые дни дома и дома. Будто в яме.
— Читаешь?
— Сейчас это единственное утешение.
— Что ж ты читаешь?
— Еще раз перечитала «Как закалялась сталь». Как-то особенно, по-новому теперь все это воспринимается…
— Жизнь консультирует, — горько заметил Сережка.
— Ты знаешь, — сказала Ляля немного погодя, — наши уже пригласили портниху, чтобы учила меня шить.
— Что ж… предусмотрительно…
— Может, попаду к какой-нибудь немке, и шитье избавит меня от конюшни. Ценная профессия. А ты?
— Что я? — посмотрел Сережка на Лялю. Его стрельчатые брови были высоко подняты. Они всегда высоко подняты, будто однажды что-то удивило юношу и он до сих пор вспоминает об этом. — Я… ничего.
— Как ничего? Наверное, пишешь?
— Понемногу.
— Почитаешь? — Ляле не столько нравились Сережкины стихи, сколько искренний пафос, с которым он всегда их читал. — Почитай, Сережка.
— В другой раз, — отмахнулся он, смущаясь от того, что ему и впрямь хотелось читать свои стихи.
— Я же вижу, что тебе хочется прочесть, — сказала Ляля. — Не ломайся.
Сережка нервно пригладил назад свой черный чубик и, встав из-за стола, прошелся к окну, выходившему на Первомайский проспект. Внизу, возле подъезда противоположного дома, стояли в ряд немецкие автомашины.
— Открывают банк, — процедил Сережка сквозь зубы.
— Я больше не прошу, — предупредила Ляля капризно.
Сережка, глядя в окно поверх дома, начал своим хрустальным тенорком:
Сережка оглянулся на Лялю. Она слушала. Тогда, еще выше подняв голову, он продолжал:
Закончив читать, Сережка снова оглянулся на Лялю. Девушка смотрела на него насмешливо.
— Далеко же ты собрался, друг, — сказала она иронически. — Бежать, значит, надумал?
— Не бежать, а идти!
— Это софистика. Главное, от кого уходить? Не от самого ли себя?
— От фашистов! — твердо сказал Сережка.
— От них ты, наверное, недалеко убежишь. Догонят. Не успеешь построить свой вигвам «среди тигров бурых».