— Прибор для панны Ганны!
Слово «панна» я умышленно произнес с особым нажимом.
Доселе этого никогда не бывало. Ганя всегда ела в гардеробной, и хотя мать моя хотела, чтобы она сидела за столом вместе с нами, старик Миколай не позволял ей, упорно твердя: «Ни к чему это; пусть учится почитать господ. Еще чего!» Теперь я вводил новый обычай. Милейший ксендз Людвик улыбался, замаскировав улыбку понюшкой табаку и фуляровым носовым платком; француженка, которая происходила из старинного дворянского рода и потому держалась аристократкой, несмотря на свое доброе сердце, поморщилась, а лакей Францишек широко разинул рот и с изумлением уставился на меня.
— Прибор для панны Ганны! Ты слышал? — повторил я.
— Слушаюсь, ваша милость,— ответил Францишек, на которого мой тон, по-видимому, произвел должное впечатление.
Сейчас я могу признаться, что и «его милость» с трудом подавил довольную улыбку, появившуюся на его устах, когда его впервые в жизни наградили этим титулом. Однако важность, преисполнявшая «его милость», не позволила ему улыбнуться. Между тем прибор через мгновение был подан, дверь отворилась, и вошла Ганя в черном платье, которое ей за ночь сшили горничная и старуха Венгровская; она была очень бледная, следы слез еще заметны были на ее глазах, а длинные золотые косы, сбегавшие вдоль платья, на концах были повязаны лентами из черного траурного крепа, вплетенными в лучистые волосы.
Я поднялся и, подбежав к ней, проводил ее к столу. Мои старания и вся эта пышность, казалось, только конфузили, стесняли и удручали девочку; но тогда я еще не понимал, что в минуты печали тихий, укромный, уединенный уголок и покой ценнее шумных дружеских излияний, хотя бы они были продиктованы самыми благими намерениями. И я терзал Ганю из самых благих побуждений, навязывая ей свою опеку и полагая, что превосходно справляюсь со своей задачей. Ганя молчала и лишь время от времени отвечала на мои вопросы о том, что она будет есть и пить.
— Ничего, благодетель панич.
Меня больно поразило это «благодетель панич», тем более что прежде Ганя держала себя со мной свободно и называла меня просто «панич». Но именно та роль, которую я играл со вчерашнего дня, и особые условия, в которые я поставил Ганю, были причиной теперешней ее робости и смирения. Тотчас после завтрака я отвел ее в сторону и сказал:
— Запомни, Ганя, что с этого дня ты стала моей сестрой. И отныне никогда не называй меня «благодетель панич».
— Хорошо, благоде... хорошо, панич.
Странное у меня было положение. Я расхаживал с ней по комнате, но не знал, о чем говорить. С радостью я стал бы ее утешать, но для этого пришлось бы напомнить о Миколае и его смерти, а это бы вновь привело к слезам и вызвало новый приступ горя. Кончилось тем, что мы оба уселись на низенькую софу в конце комнаты; девочка снова положила мне головку на плечо, а я принялся гладить ее золотые волосы.
Она действительно прильнула ко мне, как к брату, и, быть может, именно то сладостное чувство доверия, которое зародилось у нее в сердце, явилось новым источником слез, полившихся из ее глаз. Она плакала навзрыд, а я утешал ее, как мог.
— Ты опять плачешь, Ганюлька? — говорил я. — Твой дедушка теперь на небе, а я буду старать...
Но я не мог продолжать, потому что и меня душили слезы.
— Панич, а можно мне к дедушке? — прошептала она.
Я знал, что принесли гроб и что в эту минуту обряжают Миколая, поэтому не хотел, чтобы Ганя шла к своему деду, покуда все не будет готово. Но сам я пошел туда.
По дороге я встретил мадам д'Ив и попросил подождать меня, так как мне нужно было кое о чем с ней поговорить. Отдав последние распоряжения относительно похорон и помолившись у гроба Миколая, я поспешил к француженке и после краткого предисловия спросил, не пожелает ли она через некоторое время, когда пройдут первые недели траура, давать Гане уроки французского и музыки.
— Monsieur Henri,— ответила мадам д'Ив, которую, видимо, сердило, что я всюду суюсь и распоряжаюсь,— девочку эту я очень люблю и занялась бы ею с большой охотой; но не знаю, входит ли это в намерения ваших родителей, равно как не знаю, согласятся ли они, чтобы малютка играла в вашем семействе ту роль, которую вы самовольно ей предназначили. Pas trop de zele, monsieure Henri[4].
— Она состоит под моей опекой,— возразил я высокомерно,— п я за нее отвечаю.
— Но я не состою под вашей опекой,— упорствовала мадам д'Ив,— и потому, если позволите, подожду возвращения ваших родителей.