Выбрать главу

По правде сказать, его симпатии к сиротке и забота, которую он к ней проявлял, даже начинали меня немножко сердить, тем более что с той памятной ночи, когда я наконец осознал свои чувства, отношения мои с Ганей сильно изменились. В ее присутствии я чувствовал себя так, словно меня на чем-то поймали.

Прежняя сердечность и детская непринужденность в обращении с моей стороны совершенно исчезли. Всего лишь несколько дней назад девочка спокойно уснула на моей груди —  теперь при мысли об этом у меня волосы становились дыбом. Не прошло и нескольких дней с тех пор, как, здороваясь и прощаясь, я целовал, как брат, ее бледные губки; теперь прикосновение ее руки обжигало меня и в то же время пронизывало дрожью наслаждения. Я стал боготворить ее так, как обычно боготворят предмет первой любви; но когда девочка, по своей невинности ни о чем не догадываясь и ничего не подозревая, льнула ко мне по-прежнему, я в душе сердился на нее, а себя считал святотатцем.

Любовь принесла мне неведомое счастье, но и неведомые горести. Если б я мог с кем-нибудь поделиться своими горестями и хоть изредка поплакать на чьей-нибудь груди,—  чего, кстати сказать, мне не раз очень хотелось,—  несомненно, с души моей свалилась бы половина тяжести. Правда, я мог во всем признаться Селиму, но опасался изменчивости его настроений. Я знал, что в первую минуту он отзовется всем сердцем на мои признания, но кто мог бы поручиться, что на другой же день он не высмеет меня со свойственным ему цинизмом и не осквернит легкомысленными словами мой идеал, которого сам я не смел коснуться ни одной нечистой мыслью. Характер у меня всегда был довольно замкнутый, к тому же у нас с Селимом было одно существенное различие. А именно: я всегда был несколько сентиментален, между тем как в Селиме сентиментальности не было ни на грош. В моей любви преобладала грусть, в любви Селима —  веселье. Поэтому я скрывал свое чувство от всех, чуть ли не от самого себя, и действительно, никто не замечал моего состояния. За несколько дней, никогда до этого не видя ничего подобного, я инстинктивно научился маскировать все признаки влюбленности: частое смущение, румянец, вспыхивавший на моем лице, когда при мне упоминали о Гане,—  словом, я стал проявлять невероятную хитрость, ту хитрость, благодаря которой шестнадцатилетнему юнцу нередко удается обмануть самое бдительное око, наблюдающее за ним. Признаться в своих чувствах Гане у меня не было ни малейшего намерения. Я любил ее, и этого мне было достаточно. Лишь изредка, когда мы оставались наедине, что-то словно толкало меня броситься перед ней на колени или поцеловать краешек ее платья.

Тем временем Селим дурачился, смеялся, острил и был весел па нас обоих. Он первый заставил Ганю улыбнуться, обратившись как-то за завтраком к ксендзу Людвику с предложением перейти в магометанство и жениться на мадам д'Ив. Как ни обидчива была француженка, ни она, ни ксендз не могли на него рассердиться: Селим так заискивал перед мадам, так умильно улыбался, уставив на нее свои глазищи, что его только слегка пожурили, и все кончилось всеобщим смехом. В его обращении с Ганей чувствовались несомненная нежность и забота, но и тут брало верх прирожденное веселье. Он держался с ней гораздо свободнее, чем я. Видно было, что и Ганя его очень любит, и всякий раз, когда он входил в комнату, она становилась веселее. Надо мной или, вернее, над моей грустью он непрестанно подшучивал, полагая, что я прикидываюсь серьезным, желая во что бы то ни стало казаться взрослым.