— Напрасно ты так расчувствовалась, Ганя,— и с этими словами уселся в сани.
Тем временем Мирза прощался со всеми. Подбежав к Гане", он схватил обе ее руки, и, хотя девочка старалась их вырвать, стал как безумный целовать то одну, то другую. Ах, как мне хотелось в эту минуту его поколотить! Расцеловав Ганю, он вскочил в сани. Отец крикнул: «Трогай!» Ксендз Людвик перекрестил нас на дорогу, кучер крикнул: «Но-о-о! Поехали!» — зазвенели бубенчики, заскрипел снег под полозьями, и мы тронулись в путь.
«Негодяй! Разбойник! — ругал я себя мысленно. — Так-то ты простился со своей Ганей! Расстроил ее, разбранил за слезы, которых ты не стоишь... за сиротские слезы...»
Я поднял воротник шубы и расплакался как малое дитя, но тихонько, так как боялся, чтобы Мирза не заметил моих слез. Оказалось, однако, что Мирза отлично все видел, но сам был так взволнован, что в эту минуту ничего мне не сказал. Мы еще не доехали до Хожелей, как он окликнул меня:
— Генрик!
— Что?
— Ревешь?
— Оставь меня в покое.
И снова мы оба замолчали. Но вскоре Мирза снова меня позвал:
— Генрик!
— Что?
— Ревешь?
Я не ответил; вдруг Мирза нагнулся, схватил пригоршню снега, сорвал с меня шапку, высыпал снег мне на голову и снова ее нахлобучил, прибавив:
— Это тебя охладит.
IV
На пасху я не поехал домой: помешал этому близившийся экзамен на аттестат зрелости. К тому же отец мой желал, чтобы я еще до конца учебного года сдал вступительные экзамены в университет, так как понимал, что на каникулах мне не захочется заниматься и что я несомненно позабуду по меньшей мере половину того, чему выучился в школе. Поэтому я очень напряженно работал. Кроме обычных гимназических занятий и подготовки к экзамену на аттестат зрелости, мы с Селимом брали еще частные уроки у некоего молодого студента, который сам только недавно поступил в высшую школу и хорошо знал, что для этого требуется.
То было время, навсегда памятное для меня, ибо именно тогда рухнуло здание всех моих представлений и понятий, которое с таким трудом возводили ксендз Людвик, отец и вся атмосфера нашего тихого гнезда. Юный студент был во всех отношениях великим радикалом. Излагая мне историю Рима и, в частности, рассказывая о реформах Гракхов, он так заразил меня своим презрительным отвращением к олигархии, что мои архишляхетские убеждения развеялись, как дым. С какой глубокой верой утверждал, например, мой юный учитель, что человек, которому вскоре предстоит занять столь же важное, сколь и влиятельное положение студента, должен быть свободен от всяких «предрассудков» и смотреть на все окружающее со снисходительной жалостью истинного философа. Вообще он считал, что вершить судьбы мира и оказывать могущественное влияние на человечество способны только люди в возрасте от восемнадцати до двадцати трех лет, так как позже они постепенно становятся идиотами или консерваторами.
О людях, не являющихся ни студентами, ни профессорами университета, он отзывался с сожалением; тем не менее среди них у него были свои идеалы, имена которых никогда не сходили с его уст. Тогда я впервые узнал о существовании Молешотта и Бюхнера — двух ученых, которых он цитировал чаще всего. Надо было слышать, с каким жаром говорил наш наставник о научных достижениях последнего времени, о тех великих истинах, которые отвергались прошлыми поколениями, погрязшими в темноте и предрассудках, и которые ныне восстали «из праха забвения» благодаря неслыханному мужеству новейших ученых, возвестивших их миру. Высказывая подобные суждения, он встряхивал буйными курчавыми вихрами и выкуривал невероятное множество папирос, клятвенно заверяя нас, что ни один человек в Варшаве не способен так затягиваться, как он, и что ему все равно, пускать ли дым носом или ртом, настолько он привык курить. После этого он обычно вставал, надевал пальто, на котором не хватало больше половины пуговиц, и заявлял, что должен спешить, потому что ему еще предстоит сегодня «маленькое свиданьице». При этих словах он таинственно прищуривал глаз и прибавлял, что слишком юный возраст мой и Мирзы не позволяет ему подробнее информировать нас об этом «свиданьице», но что впоследствии мы это поймем и без его объяснений.
Наряду с тем, что родителям нашим, наверное, очень не понравилось бы в молодом ученом, у него были поистине прекрасные черты. Так, он отлично знал все, чему нас учил, к тому же это был настоящий фанатик науки. Ходил он в рваных сапогах, поношенном пальто и фуражке, похожей на старое гнездо, и за душой у него никогда не было ни гроша, но, несмотря на бедность, граничившую чуть не с нищетой, мысль его никогда не нанимали заботы о личных нуждах. Он жил страстью к науке, а к собственному существованию относился с веселой беспечностью. Нам с Мирзой он представлялся неким высшим, сверхъестественным существом, неисчерпаемым кладезем мудрости и непререкаемым авторитетом. Мы свято верили, что если кто спасет человечество в случае какой-либо опасности, то несомненно только он, этот горделивый гений, который, впрочем, и сам как будто придерживался того же мнения. Поэтому нас тянуло к его воззрениям, как мух на мед. Что касается меня, то я, пожалуй, заходил даже дальше своего учителя. То была естественная реакция на мое прежнее воспитание; к тому же этот юный студент действительно открыл мне врата в неведомые миры познания, по сравнению с которыми кружок сложившихся у меня понятий оказался крайне узким. Озаренный этими новыми истинами, я не успевал чрезмерно предаваться мыслям и мечтам о Гане. Вначале, сразу по приезде, идеал мой был со мной неотлучно. Письма, получаемые от нее, лишь разжигали огонь на алтаре моего сердца, но подле океана идей юного студента весь наш деревенский мирок, такой тихий и мирный, становился в моих глазах все мельче и уже и вместе с ним — правда, не исчез, а словно подернулся дымкой — образ Гани. Что касается Мирзы, то он шел вровень со мной по пути коренных реформ, а о Гане и думать забыл, тем более что против нашей квартиры было окно, в котором часто сиживала пансионерка Юзя. Так вот, Селим вздыхал теперь по ней, и целыми днями они глядели друг на друга из своих окошек, как две птички из клеток. С непоколебимой уверенностью Селим заявлял, что «либо она, либо вообще никто». Не раз, бывало, лежит он навзничь на кровати, зубрит, зубрит, потом вдруг швыряет книгу на пол, вскакивает, хватает меня и кричит, хохоча, как сумасшедший: