Вероятно, это была очень красивая картина, но у меня при: виде ее кровь бросилась в голову. Я понял все: они взяли с собой Эвуню, потому что девочка не могла ни пометать им, ни даже понять любовные признания. Взяли ее для виду... «Свершилось!»— подумал я. «Свершилось!»— зашелестели камыши. «Свершилось!» — всплеснула волна, ударив в борт моей лодки, и в глазах у меня потемнело; меня кидало то в жар, то в холод, я почувствовал, что бледность покрывает мое лицо. «Потерял Ганю! Потерял!» — кричали какие-то голоса вокруг и внутри меня. А потом я услышал, как те же самые голоса взывают: «Иисусе, Мария!», а потом они мне подсказали: «Подплыви ближе и спрячься в камышах, все разглядишь!» Я послушался и подкрался на своей лодке бесшумно, как кошка. Но и на этом расстоянии я не мог расслышать, о чем они говорили, только видел лучше. Они сидели рядом, на одной скамеечке, не держась за руки, однако Селим обернулся к Гане; на минуту мне показалось, что он стоит перед ней на коленях, но это мне только показалось. Повернувшись к ней, он смотрел на нее с мольбой, а она не смотрела на него и в тревоге озиралась по сторонам, а потом подняла глаза к небу. Я видел ее смятение, видел, что он молит ее о чем-то; видел, как он сложил перед ней руки и как она медленно-медленно повернула к нему головку и встретилась с ним глазами; видел, наконец, как она склонилась к нему, но вдруг, опомнившись, вздрогнула и отодвинулась от него на самый край лодки, а он тотчас схватил ее за руку, словно испугавшись, что она упадет в воду. Я видел, что он уже не выпустил ее руки, и больше я уже ничего не видел, потому что туман застлал мне глаза. Я выронил весло из рук и повалился на дно лодки. «О боже! Спасите, спасите! — взывал я в душе.— Тут убивают человека!» Мне не хватало воздуха. О! Как я любил ее и как я страдал! Лежа на дне лодки, я в ярости рвал на себе одежду и в то же время чувствовал все бессилие этой ярости. Да, я был бессилен, бессилен, как атлет со связанными руками, да и что же я мог сделать? Я мог убить Селима, убить себя, мог врезаться своей лодкой в их лодку и утопить в волнах обоих, но я не мог вырвать из сердца Гани любовь к Селиму и не мог владеть ею один, безраздельно!
Ах! Это чувство бессильного гнева и уверенность: ничего сделать нельзя! — в ту минуту были чуть ли не горше всего остального... Я всегда стыдился плакать, даже наедине с собой. И если горе силой исторгало слезы из моих глаз, то с не меньшей силой их удерживала гордость. Но теперь, когда наконец иссякла бессильная ярость, разрывавшая мне грудь, и предо мной предстали и мое одиночество, и этот челн с влюбленной четой, отражающейся в зеркальной глади, и это спокойное небо, и грустно шелестящие надо мной камыши, и тишина, и мои страдания, и моя жестокая участь,— я разразился бурными рыданиями, и слезы неудержимым потоком хлынули из моих глаз; лежа навзничь, я заломил руки над головой и чуть не выл от страшной, невыразимой тоски.
Потом мне сделалось дурно. Меня охватило оцепенение, Я почти не сознавал окружающего и только чувствовал, как у меня холодеют кончики рук и ног. Дурнота моя все усиливалась. Обрывками мелькала мысль, что это близится смерть и великое ледяное успокоение. Мне казалось, что эта мрачная владычица могил уже завладевает мною, и я встретил ее спокойным остекленевшим взором. «Конец!» — подумал я, и словно огромная тяжесть свалилась с моей груди.
Но это не был конец. Долго ли я так лежал на дне лодки, я не отдавал себе отчета. Порой перед моими глазами проплывали по небосводу легкие пушистые облака, порой с жалобным криком проносились то чайки, то журавли. Солнце высоко поднялось на небо и палило зноем. Ветер утих, не шелохнулись замершие камыши. Я как бы очнулся от сна и стал осматриваться по сторонам. Челна с Ганей и Селимом уже не было. Тишина, покой и умиротворение, царившее в природе, странно противоречили тому оцепенению, от которого я только что очнулся. Вокруг все было безмятежно, все улыбалось. Темно-синие стрекозы садились на края лодки и на плоские, как щиты, листья кувшинок; маленькие серые птички, нежно щебеча, покачивались в камышах; откуда-то доносилось упорное жужжание заблудившейся на воде пчелки; порой в зарослях аира перекликались дикие утки; на водные просторы выводили своих птенцов чирки. Птичьи республики и царства приподнимали передо мной завесу своей обыденной жизни, но ничто не привлекало моего внимания. Сонливость моя еще не прошла. День был знойный, и у меня нестерпимо разболелась голова; перегнувшись с лодки, я черная пригоршнями воду и пил ее запекшимися губами. Это мне отчасти вернуло силы. Я взял весло и, раздвигая осоку, повернул назад: было уже поздно и дома, наверное, хватились меня.