И он потянулся ко мне с распростертыми объятиями, но я осадил коня.
— Заботу о ней предоставь мне и моему отцу. Мы уже о ней подумали. Имею честь сообщить тебе, что Ганя послезавтра уезжает за границу, и ты ее больше не увидишь. А теперь прощай.
— А-а! Если так, то посмотрим!
— Посмотрим!
Я повернулся назад и, не оглядываясь, поскакал домой.
Невесело было у нас в доме эти два дня, остающиеся до отъезда Гани. Мадам д'Ив с сестрами уехала на другой же день после разговора с отцом. Остались только я, отец, ксендз Людвик и Ганя. Бедняжка знала уже, что должна уехать, и весть эту приняла с отчаянием. Она, видимо, ждала, что я поддержу ее, и возлагала на меня последнюю надежду, а я, догадываясь об этом, старался ни на минуту не оставаться с ней наедине. Я достаточно знал себя и понимал, что слезами она добьется от меня всего, чего захочет, а я ни в чем не смогу ей отказать. И я взбегал даже ее взгляда, потому что не мог вынести этой мольбы о пощаде, которая выражалась в ее глазах, когда она смотрела на меня или на отца.
К тому же, если б я даясе захотел заступиться за нее перед отцом, это все равно ни к чему бы не привело: отец никогда не отступал от принятого решения. Удерживало меня в отдалении от Гани и чувство стыда. Я стыдился и последнего разговора с Мирзой, и недавней моей суровости с Ганей, и той роли, которую во всем этом играл, и, наконец, того, что, вблизи избегая ее, я в то же время следил за ней издали. Но у меня были причины за ней следить. Я знал, что Мирза, как хищная птица, кружит день и ночь вокруг нашего дома; на другой же день после разговора с Селимом я видел, как Ганя поспешно прятала какой-то исписанный листок бумаги — несомненно, письмо от него или ему. Я предполагал, что они даже будут видеться, и в сумерки подстерегал Селима, но не смог его поймать. Два дня пролетели быстро, как стрела, пущенная из лука. В день, назначенный для отъезда Гани в Устжицу, отец, пожелавший купить на ярмарке лошадей, под вечер уехал в город, взяв с собой Казика. Проводить Ганю должны были ксендз Людвик и я.
Между тем наступала решающая минута, и я заметил, что с ее приближением Ганей овладело какое-то странное беспокойство. Она изменилась в лице и дрожала всем телом. Иногда она вздрагивала, как будто испугавшись чего-то. Наконец село солнце, село как-то мрачно — за густые, желтые, клубящиеся тучи, которые предвещали грозу и град. Время от времени в западной части небосклона слышались отдаленные раскаты, словно громкий ропот надвигающейся грозы. Воздух был насыщен электричеством, было душно и парило. Птицы попрятались под кровлями и на деревьях, только ласточки беспокойно проносились над землей; не шелестели листья и, точно обессилев, поникли на ветвях; со скотного двора доносилось жалобное мычание вернувшихся с поля коров. Вся природа была охвачена какой-то угрюмой тревогой. Ксендз Людвик велел закрыть окна. Я хотел до грозы поспеть в Устжицу и поднялся, чтобы приказать кучеру скорее запрягать лошадей. Когда я выходил из комнаты, Ганя тоже встала, но тотчас же снова опустилась на стул. Я взглянул на нее: она то краснела, то бледнела.
— Что-то душно мне, душно! — вдруг вскричала она и, сев у окошка, стала обмахиваться платком. Странное ее беспокойство заметно усилилось.
— Может быть, переждем,— предложил ксендз Людвик,— и полчаса не пройдет, как разразится гроза.
— За полчаса мы доедем до Устжицы,— ответил я. — Да и вообще кто знает, не пустые ли это страхи.
И я побежал в конюшню. Лошадь для меня уже была оседлана, но, как всегда, замешкались с запряжкой. Прошло с полчаса, пока кучер подал к крыльцу экипаж, а я подъехал верхом. Гроза, казалось, совсем нависла, но я больше не хотел откладывать. Сейчас же вынесли баулы Гани и привязали к задку экипажа. Ксендз Людвик в белом полотняном кителе ждал уже на крыльце с огромным, тоже белым зонтом.
— Где Ганя? Она готова? — спросил я.
— Готова. Уже с полчаса, как она ушла в часовню помолиться.
Я отправился в часовню, но Гани там не оказалось, из часовни я побежал в столовую, из столовой в гостиную: Гани не было.
— Ганя! Ганя!
Никто не откликнулся.
Слегка встревожившись, я поспешил к ней в комнату, думая, что ей стало дурно. В комнате ее, обливаясь слезами, сидела старуха Венгровская.