Между тем восьмичасовая беспрерывная работа на подмостках давала себя знать: руки у художника ныли, ноги и спину ломило от долгого и неудобного сидения. Савинов вышел на широкое гранитное крыльцо собора и жадно, всей грудью вдохнул свежеющий весенний воздух. Как все звонко, радостно, ароматно и красиво было вокруг! Около собора разноцветными красками пестрел ковер подстриженной декоративной зелени; дальше через дорогу тянулись в два ряда высокие, стройные пирамидальные тополя бульвара, обнесенного легкой сквозной решеткой; еще дальше виднелись густые шапки деревьев общественного сада. Среди дня прошел крупный дождик, и теперь обмытые листья тополей и каштанов блестели точно по-праздничному. Откуда-то неслось благоухание мокрой, освеженной дождем сирени. Небо стало к вечеру гуще и синее, а тонкие белые ленивые облака порозовели с одного бока. В воздухе зигзагами низко носились, чуть не задевая лица, резвые, проворные ласточки, и как-то странно гармонировал с их веселым стремительным визгом протяжный и грустный звон отдаленного колокола.
Савинов тихо пошел вдоль бульвара, расправляя уставшую грудь медленными, глубокими вздохами и с наслаждением любуясь видом красивого южного города, томно отдающегося наступающему весеннему вечеру. Уроженец дальнего севера, выросший в привольно бесконечных сосновых лесах, он все-таки страстно любил своеобразную красоту больших городов. Он любил кровавый я безветренный закат солнца после студеного зимнего дня, когда здания фантастически тонут в легкой сизой дымке, пронзительно визжат полозья и дым из труб идет, не колеблясь, прямо вверх густым белым столбом; любил большие улицы в жаркие летние праздничные дни, с нарядной толпой, с яркой пестротой женских туалетов, с морем раскрытых цветных зонтиков, насквозь пронизанных солнечным светом и теплом; любил летние лунные ночи: резкие синие тени от домов, лежащие зубчатой полосою на мостовой, отражение месяца в черных стеклах окон, осеребренные крыши, черные силуэты прохожих; любил ранним летним утром забраться на рынок и любоваться на груды сочной мокрой зелени с ее острыми, пронзительными и приятными запахами, на свежие лица торговок, на мелочную и живую базарную суету; любил среди кипучего городского водоворота неожиданно отыскать тихий архаический переулок, уединенную старинную церковь, поросшую влажным мхом, или натолкнуться на яркую, полную движения народную сцену.
— Пардон, мусью! — раздался вдруг над ухом Савинова хриплый мужской голос, и в лицо художнику пахнул такой букет перегорелого вина, что он невольно остановился и отшатнулся.
Перед ним стоял мужчина в рваном холщовом летнем пиджаке, в разорванных на коленях панталонах и в опорках на босу ногу, еще не старый, но уже согнутый той обычной согбенностью бродяг и нищих, которая приобретается от привычки постоянно ежиться на холоде, тесно прижимая руки к бокам и груди. Лицо у него было испитое, пухлое и розовое, шире книзу, с набрякшими веками над вылинявшими, мокрыми глазами, с потресканными и раздутыми губами, с нечистой, свалявшейся в одну сторону черной бородой. Этот человек держал в руках рваную шапку. Черные спутанные волосы беспорядочно падали ему на лоб.
— Пардон, мусью! — продолжал он трагической интонацией и возвышенным языком «интеллигентного» нищего, — обращаюсь к вам не как презренный бродяга, а как некогда благородный и порядочный человек. Не откажите во имя человеколюбия уделить несколько сантимов на обед бывшему стипендиату Императорской академии художеств. Поверьте честному слову, мусью, — продолжал оборванец, следя жадными глазами за тем, как Савинов достает из кармана кошелек, — что только злая ирония судьбы заставляет меня протягивать руку за помощью. Бывшая надежда артистического мира и… уличный нищий — согласитесь, контраст поистине ужасный…
Чуть заметная добродушная усмешка тронула бескровные губы Савинова.
— Так вы были в академии? В каком же году?
Оборванец вдруг принял комически гордую позу.
— В 187*-м, милостивый государь, окончил оную! — воскликнул он с пафосом и с силою ударил себя кулаком в грудь. — А в 187*-м был отправлен на казенный счет в Италию-с.
Савинов пристальнее взглянул в лицо нищего: и протянул ему несколько мелких серебряных монет.
— Охотно верю вам, что вы были в академии, — сказал он со свойственной ему мягкой улыбкой. — Только, видите ли… вам не совсем бы удобно было говорить мне об этом, потому что я сам… окончил академию годом позже вас, но… должен признаться, что не видел вас ни разу.
Глаза оборванца вдруг забегали по сторонам, пухлое лицо из розового сделалось красным и сразу все покрылось мелкими каплями пота.
— Вы мне не верите? — прошептал он, низко опуская голову. — Моя фамилия Ильин. Никифор Ильин.
— Ильин! — воскликнул Савинов так громко, что проходившая в это время какая-то дама вздрогнула и обернулась. — Батюшки, да ведь я вас теперь совсем узнал. Что же это с вами, голубчик?
Только теперь Савинов дал себе отчет в том, что несколько минут тому назад ему на мгновение мелькнуло в лице оборванца что-то знакомое. И тотчас же, с присущей художникам яркостью зрительной памяти, перед ним всплыл тот момент, когда он в первый раз увидел Ильина. Академическая курилка, слоистые облака сизого табачного дыма, в котором движутся неясные силуэты, сплошной говор, смех… Кто-то торопливо толкает Савинова под локоть и шепчет: «Смотри, смотри… вон у подоконника стоит Ильин: черный, с длинными волосами. Теперь глядит в нашу сторону». Савинов быстро оборачивается и видит худощавую, гибкую фигуру, небрежно облокотившуюся на подоконник, бледное лицо, живописную гриву длинных волос, чуть-чуть пробивающиеся усы и бородку и пару чудных темных глаз. Ильин слушает какого-то коротенького краснощекого толстяка, и эти великолепные выпуклые блестящие глаза искрятся умом, вниманием и тонкой насмешкой… О, как все это было давно… И все-таки стоящий перед Савиновым бродяга — несомненно Ильин, тот самый легендарный Ильин, имя которого долго не сходило с языка у всех профессоров и студентов. Есть в каждом человеческом лице какие-то неуловимые, загадочные черточки, которые не изменяются в нем от детского возраста до старости, точно так же, как есть такие же нотки в тембре каждого голова, по которым через десять, двадцать лет признаешь человека, как бы он ни огрубел, ни опустился, ни зачерствел и ни пал…
— Так вы Ильин? — растерянно и жалостливо бормотал Савинов. — Господи, как же это неожиданно… Ведь я вас помню, прекрасно помню.
— Что же делать… обстоятельства… покатился под гopy, — отрывисто и угрюмо отвечал оборванец, отворачивая вбок свое расплывшееся лицо. — Встретишь кого из старых товарищей… перебегаешь на другую сторону… стыдно… образ человеческий потерял… Дозвольте, господин, — в голосе Ильина сразу зазвучала искательная, рабская интонация забитого человека, — дозвольте узнать вашу фамилию?
Савинов назвал себя. Ильин вдруг весь встрепенулся, и глаза его широко раскрылись.
— Савинов?… Тот самый, что в соборе?… Знаменитый?…
— Ну, уж и знаменитый. Это вы слишком сильно, голубчик.
— Но это вы? вы?
— Ну я, если хотите…
— Родной мой, видел. Своими глазами видел, — воскликнул Ильин, и что-то похожее на умиление затеплилось в его опухших глазах. — Господи, красота-то какая! Ручку мне пожалуйте, ручку… не откажите.