— А может, бог с ним? — робко, будто винясь, сказала жена. — Пиши это все, записывай, а слать не шли. Знаешь, как бывает: потом прочитают — и признают. Вот-де мы, дураки, думаем, а вот уж до нас сообразили.
Филимонов доел борщ, облизал ложку и бросил ее в пустую тарелку. Первый голод у него прошел, и он уже не чувствовал себя таким несчастным и бессильным.
— Говоришь тоже! — сказал он, отваливаясь на спинку стула и с громким чмоком доставая языком застрявшие в зубах куски свеклы. — Кому это после меня нужно будет? Нет! Филимонов послужит еще обществу, послужит. Сейчас, не потом.
Жена ушла на кухню, унеся тарелки, и вернулась со вторым — отварным мясом и жареными кабачками.
— Селиверстов приходил, — сказала она.
— А! — сказал Филимонов, жуя. — Чего?
— Так просто. Поговорить. Из поликлиники шел. У врача был — струя у него медленная. Зайду, говорит, в туалет и стою десять минут, прямо-де дух вон.
— Тьфу! — выругался Филимонов. — Совсем дерьмом стал. Ворошилу не написала? — спросил он.
Жена не ответила, опустила голову и ковырялась вилкой в кабачках.
— Нечего! — сказал Филимонов с сипотцой, догадавшись о ее мыслях. — Нечего! Я сегодня сам отпишу — нечего!
Часы в углу щелкнули стрелкой, хрипло зашипели и отбили четыре удара.
— Почту, должно, принесли уже, — взглядывая в окно, сказал Филимонов.
— Должно, — отозвалась жена. Она подняла лицо от тарелки и вновь стала есть.
Филимонов смотрел в окно — вдалеке, за голыми ветвями яблонь, видна была сверкающая стеклами теплица — и думал о том, что он еще поживет, ему еще далеко до Косой, час его еще не близок, и он еще послужит, он еще поработает, он еще д а с т.
1978 г.
В ГОСТИНИЦЕ
Сосед делал себе укол инсулина. Ноги у него были широко расставлены, чтобы приспущенные брюки не съехали на пол, правая нога, освобожденная от веса, подогнута в колене. Дряблые, старческие ляжки его были покрыты седым курчавым волосом.
Сосед кололся, никуда не уходя, прямо в номере возле своей постели. Тугунин старался не смотреть, но всякий раз глаза словно бы сами собой схватывали какую-нибудь подробность процедуры.
Пальцы старика вдавили поршень до упора, перехватили шприц поудобнее и рывком вытащили иглу из бедра. Изогнувшись, другой рукой старик потер место укола ваткой со спиртом и, положив шприц в чехол, стал надевать брюки. «Любви все во-озрасты поко-орны, ее поры-ывы бла-аготво-орны», — глотая слова, принялся напевать он.
Тугунин закрыл шкаф, передернул плечами, чтобы плащ удобнее осел на них, и взял со стола приготовленный портфель.
— До вечера, — сказал он.
— До вечера, до вечера, — прервал свое пение старик. — Ебж.
— Что? — не понял Тугунин.
— Ебж. Если буду жив. Граф Лев Николаевич Толстой так в своем дневнике писал. «Сегодня кончаю. До завтра, ебж».
— А-а, — протянул Тугунин. — Любопытно.
— Формула смирения, — застегивая ширинку, сказал старик. — Если бы я полагался на бога, то как диабетик давно бы уже не был жив. Интересно, я думаю: а если вот война, а мне надо каждый день колоться — и вдруг не достану инсулина? Все, не от пули, не от мины, а? Жутковато делается.
Ему было шестьдесят четыре года, но он продолжал служить в отделе снабжения своего родного завода где-то в Красноярском крае и сейчас приехал в Москву готовить к отправке на завод новое оборудование.
— Ладно, до вечера, — повторил Тугунин. — Счастливо вам.
— Ебж, — снова сказал старик со смешком. — И вам счастливо.
Тугунин открыл дверь и вышел в коридор.
«…ее поры-ывы бла-аготво-орны…» — прозвучал ему вслед, в закрывающуюся дверь дребезжащий голос старика.
Коридорная за столиком в холле напротив лестницы была уже дневная.
— Доброе утро, — поздоровался с ней Тугунин.
— Какое там доброе, холодище, — посмотрела на него коридорная. Это была грудастая, мощного сложения женщина средних лет с завитыми барашком редкими серыми волосами. — Ключик не сдаете?
— Там есть еще, — приостанавливаясь, махнул рукой Тугунин.
— Ну тогда ладно, — кивнула коридорная. — Идите тогда.