Наверное, тогда, в лето перед моим пятым классом, когда я, независимо ни от чьих желаний, должен был остаться в Москве, потому что школа при представительстве была лишь начальная, мать думала, как это будет тяжело для меня, как это будет непереносимо для моей одиннадцатилетней души остаться одному — без родительской теплоты, родительской заботы, родительской направляющей руки — в холодной казарменной толчее интерната, и оттого после отцовского отпуска не уехала с ним, а осталась в Москве вместе со мной. Через полгода, правда, после зимних каникул, я все же оказался в этом присмотренном ими заранее загородном интернате, где у меня в первый же день увели из тумбочки все деньги «на сладкое», доверчиво помещенные мной в верхнем выдвижном ящике рядом с зубной щеткой и мыльницей, — и ничего, через неделю уже был в друзьях, как в репьях, влит в это новое свое жизнеположение, будто так и было всегда, но даже если бы мать и была знакома с теорией, объясняющей свойства детской психики, — сейчас, с высоты своих нынешних, далеко уже не детских лет я прекрасно понимаю это, — могла бы она разве вот так сразу оторваться от своего ребенка, легко и просто преодолеть в себе материнское?..
И помню, весь отпуск перед этим моим пятым классом они вели с отцом один и тот же нескончаемый, лишь прерываемый разговор, сначала втайне от меня, потом чем дальше, тем больше не жалея моих ушей, и мне было страшно окунаться в их взрослый, непонятный, таинственный мир и любопытно, и я не порывался их остановить — в конце концов всегда они останавливались сами, — я слушал.
— Переведешься в Москву, — говорила мать.
— Заладила сорока Якова, — не глядя на нее и щуря глаза, что было у него свидетельством гнева, отвечал отец.
— Заладила, потому что это единственный выход.
— Да кто меня переведет, кто! — кричал отец, и на шее у него темно и тяжело вздувались жилы. — Все там у меня, у меня в руках — понимаешь, нет?! В моих руках — ни у кого другого! Все контакты, все дела! Да меня никто слушать не будет!
— Ну так надо было еще тогда, раньше еще отказаться, раньше еще надо было позаботиться! — тоже кричала мать, и глаза у нее вспухали слезами, она плакала, трясла головой, прикладывала к глазам платок и, видно совсем уже не в силах сдерживаться, выкрикивала между всхлипами: — И я тебе говорила… да, я тебе еще тогда говорила… а ты мне что?.. Ведь я тебе говорила!..
— Ладно, все, прекратили, — взглядывая на меня яростным, невидящим взглядом и тут же отводя глаза, произносил отец.
— Да, конечно, прекратили, — судорожно переводя дыхание, отвернувшись от нас обоих, говорила мать. — И вопрос на этом исчерпан, все решено, и, конечно, так, как ты хочешь.
— Да-а!.. Та-ак!.. — забыв о своем намерении прекратить, орал отец. — А отказался бы я тогда от этого места?! А?! Если б?! Жди потом, когда другой раз такой ранг предложат. Что, любят, да, когда отказываются? Не знаешь, да? И рост только там, там, знаешь же! Только там зарекомендовать себя можно!..
— Ну и наплевать бы на эту карьеру, — уже успокаиваясь и сморкаясь в платок, но все так же пока не глядя ни на кого, отвечала мать.
— Конечно… — сардонически усмехался отец. — Пусть вверх другие идут, а мы безропотно, хоть и достойны, внизу просидим.
— Не надо тебе, пожалуй, нынче было ехать с нами, — улыбаясь вспухшими красными глазами, взглядывала на меня мать. — Лучше бы в пионерлагерь, да?
И эта ее беспомощная грустная улыбка словно бы взламывала во мне жгуче-каменное онемение, я бросался к ней, схватывал ее руку и зажимал в своих детских еще, слабых руках.
— Нет, мам, нет, — бормотал я, протягивал руку к отцу, чтобы он подошел, брал его руку, складывал материну и его вместе и снова зажимал их своими руками. — Нет, я с вами…
Не знаю, не проверишь теперь, насколько я искренен был в этих словах, не в чувстве, а именно в словах — этих, произносимых. Наверное, я вовсе даже не против был бы провести месяцок без них в лагере, просто я знал, не разумом, нет, — нутром, что именно этими словами могу соединить их…
Помню еще один отцовский довод, то и дело вновь и вновь возникавший во всех этих разговорах, произносимый обычно спокойно-рассудительным тоном, и в памяти при этом — то стол пансионатской столовой со свисающими фалдами белоснежной скатерти, то раскаленная, обжигающая тело галька пляжа.
— А что, посмотри вон в Америке, — говорил отец, кивая головой, так, будто достаточно было повернуть голову, чтобы увидеть силуэты какого-нибудь Манхаттана. — Есть возможность — в частный пансион, девять, десять лет — и все, сам по себе ребенок, живет себе при этом пансионе, на каникулы только и приезжает к родителям. И это, заметь, в обычных условиях, при самых экстраординарных обстоятельствах…