Выбрать главу

Мефодий постоял, не отвечая, глядя на меня с напряжением, потом до него дошло.

— Пожалуйста, что ты, всегда пожалуйста! — воскликнул он. — А бутылку что, не надо?

— Нет, — сказал я. — Ну какая, к черту, бутылка.

— Уж и какая, уж и к черту! — обиделся за свое предложение Мефодий. — А чаю стакан взять мне разрешишь?

Мы заварили чай, принесли его в комнату, Мефодий налил себе стакан и, прихватив его полой рубахи, посверкивая лоснисто-загорелым мускулистым животом, закрыл за собой дверь. Мы с отцом остались вдвоем. Мы сидели теперь друг напротив друга, размешивали сахар в стаканах, молчали, и только взвякивали временами, вперебив, наши ложечки. Отец домешал, вынул ложку, обтряс и положил обратно в стакан.

— Вообще мне не рекомендовано много пить. Вредно, — сказал он.

— Не пей. Как хочешь. — Он заговорил — я ответил и, ответив, почувствовал, что сейчас, с разгона, если не задерживаться, смогу наконец задать тот вопрос, который давно должно было задать, но язык у меня не поворачивался. — Зачем ты приехал? — спросил я.

И так же, как я не ответил на его вопрос о доме, он не ответил на мой, только его никто не перебивал. Он обвел взглядом узкую, тесную комнату, бедно, казенно обставленную, даже без занавесок на окнах, с затоптанными, пыльными полами, с окурками под кроватями и сказал:

— Грязно живете. Неужели к чистоте, к уюту не тянет?

Я усмехнулся и пожал плечами.

— Это жениться, что ли?

Он опять не ответил. Только теперь он не оглядывал комнату, а, выпятив губы, набрякнув тяжелым морщинистым лбом, глядел на меня.

— Я ведь инсульт нынче перенес, — сказал он затем.

— Знаю, мать сообщала, — сказал я.

— А что ж не приехал?

— Зачем?

— Я ведь… умереть мог, — с усилием произнес отец.

«Когда мне сообщили, уже не мог», — сказал я про себя, однако вслух я все же не посмел выговорить эти слова. Хотя, может быть, и следовало. Две недели он лежал в больнице, две недели он выкарабкивался из темного, последнего, запредельного — мне не сообщали ничего. Когда же наконец выкарабкался, вылез, преодолел — вот тогда лишь, лишь после этого: поддеть, уязвить, нахлопать лишний раз по щекам: а ты где был?! а ты где был?! а ты где был?!

Но вместо всего этого я спросил:

— Почему же мать не сразу дала мне телеграмму?

Лицо у отца закаменело. Потом взгляд его медленно пополз с меня — в сторону, в сторону, голова опустилась и вдруг начала мелко, часто дрожать. Я услышал все тот же клекочущий, булькающий звук у него в горле. Он плакал!

Я стиснул горячий стакан между ладонями, мне жгло их — но я заставил себя терпеть. Я не знал, что мне говорить, что делать, и так, одной болью, одним рвущимся из груди стоном, мне было легче заглушить другую боль и другой стон.

— Это ужасно… это ужасно, — выговорил отец, мотая головой, — если бы я умер и не увидел тебя…

Я не в силах был поднять глаза на него.

— Ты же у нас все-таки один, — сказал он, помолчав, и в горле у него снова клекотнуло. — Я на пенсии… мать тоже дома, целый день одни дома… а ты раз в три месяца: на прежнем месте, адрес не изменился… Тяжело так. Тяжело…

Он опять замолчал и молчал долго, а я все так же не смел поднять на него глаза. Что он хочет от меня? Что в наших отношениях можно исправить, переиначить? Я чувствую себя безмерно виноватым перед ним. Перед ним и перед матерью — перед обоими, но это та предопределенная природой вина ребенка перед родителями, что они уйдут, а он останется, что их уже не будет — никогда, никак, а он будет жить, и тут уж ничего не изменишь, и никакими словами этого не выскажешь, и ни во что не воплотишь, тут лишь одно — носить это в сердце и скреплять его утешением о закономерности всякого ухода..

— Вернись домой, — сказал отец. Я вскинул глаза — он вытирал тылом ладони белые обвислые щеки. — Вернись, мы тебя с матерью очень просим. Нам это решение нелегко далось, просить тебя. Нам ведь, знаешь, и до того нелегко было: растить, растить сына — и чтобы он бродягой по стране пошел. Шабашником. Бог знает кем… У других, оглянешься — дети как дети: и в институты хорошие пошли, и положение какое-то понемногу зарабатывать стали, и квартиры получать, и своих детей… Нелегко нам пережить было. Стыдно перед людьми было… А сейчас решили. Вернись домой. Мы тебя очень просим.

Я сидел теперь, сжимая руки под столом между коленями и покачиваясь. Ладони у меня горели — видно я их сжег. Мгновение, когда горло мне тоже перехватили слезы, минуло, и ко мне возвращалось прежнее раздражение: отец говорил так, будто когда-то они с матерью сами попросили меня оставить дом, а теперь вот прощали. Я пригнулся и, не вынимая рук из-под стола, отхлебнул из стакана.