И вдруг он вспомнил себя второкурсником: закопченную, с обваливающейся штукатуркой по одной стене общежитскую свою комнату на четверых, кровать с продавленной сеткой, заменявшую ему и стул, и стол, и на которой он, подложив под тетрадь уведенную у коменданта общежития фанеру, писал свои рассказы… — как давно это было, с ума сойти!
Пленка смоталась, кассета зажужжала и захлопала концом пленки о пульт. Гольцев снял ее и поставил новую.
— Ну что, — сказал он, улыбаясь и оглядывая ребят. — Соорудим «круглый стол»?
Он специально до их прихода ничего не подготавливал; и варил кофе, и искал по редакции магнитофон — все вместе с ними, все на их глазах, чтобы они хотя бы немного освоились, обвыклись; и сейчас, предлагая соорудить «круглый стол», он знал, что совместная работа, пусть самая пустячная, разогреет и сблизит их и заставит себя почувствовать в редакции по-свойски.
— Хватай тот стол, от окна, — приказал он Зеленичу, подмигивая ему. — Придвигай к моему. Таня, подержи пока кофе.
Заскрипели стулья, зашаркали ноги; Зеленич и еще двое парней, оба с длинными битловскими гривами, подняли стол Савенкова и подтащили его к гольцевскому.
— Пододвигайте стулья, рассаживайтесь. — Гольцев улыбался им, и они улыбались ему, и это значило, что от неловкости не осталось и следа и все пойдет так, как надо: будут говорить сами, разогревать их будет не нужно.
Скрипнула дверь, вошел Савенков. На каждом пальце у него висело по чашке.
— Разгрузите, — сказал Гольцев. — Ну, давайте разгрузите. Неудобно человеку.
Савенкова освободили от чашек, он сел рядом с Гольцевым, покрутил головой, потирая лысину, и посмотрел на него:
— Молчать?
— Да, я сам все. — Гольцев махнул рукой, подмигнул Савенкову и достал с подоконника кастрюльку с кофе. Он отыскал глазами девочек и сунул кастрюльку той, которая была острижена под мальчишку, угрюма и неуклюжа, и с той поры, как зашла и поздоровалась, не произнесла ни слова — протопала, раскачиваясь, к столу и прилипла к нему. — Шеф-поваром будешь, — сказал он. — Плитка в углу, воду брать — по коридору последняя дверь направо. Разливай.
Стриженная под мальчишку девочка пошла вокруг стола, разливая кофе, его тугой, тяжелый аромат стал нестерпим. Гольцев сделал глоток и отставил чашку.
— Я вас вот зачем пригласил… Это вечный вопрос — выбор дороги. Он существовал тысячу лет назад и тысячу лет спустя останется. Дорог много, а жизнь у нас одна. Заблудишься — не выберешься. Не по той пойдешь — пути назад не будет. И тут, очевидно, есть какие-то общие принципы: как поступить, как не ошибиться. Только их не продиктуешь, они должны быть выстраданы. Выстраданы, выношены. Каждым для себя. Вот почему я вас и пригласил. — Он остановился, обвел взглядом ребят, они сидели серьезные и сосредоточенные.
Эх, как тогда, десять лет назад, блестели головки мебельных гвоздей на обитой кожей двери редакции — они казались серебряными; как твердо и крепко был натянут линолеум на полу… И на потной ладони отпечаталось название рассказа. И думалось: вот оно, вот оно, его главное, если не это, то что же?..
— Я зачитаю выдержки из ваших писем, — сказал Гольцев. — Можно было бы сделать подборку из писем. Но это были бы отдельные мнения. Не спор. А нужен спор. Нужна истина. Истина рождается в споре.
Савенков молча сидел рядом. Время от времени он брал чашку и отхлебывал из нее. Кофе был горячий, и Савенков вытягивал губы трубочкой.
Гольцев начал читать. Но скоро он заметил, что ребята слушают плохо, и оборвал фразу на полуслове.
— Зеленич, — сказал он. — Говорить хочешь? Давай.
Зеленич снял очки, облизал губы и снова толкнул очки на нос.
— Я не по письму, я вообще… Что я думаю. Как я думаю.
Гольцев нащупал на пульте магнитофона клавишу записи и надавил ее.
— Давай-давай.
— Я считаю, — сказал Зеленич, — нужно искать. Пока не найдешь себя. Пока не обретешь то главное, что составит смысл и цель. Что-то высшее…
Угрюмая девочка поднялась и пошла к выходу. Пустая кастрюлька покачивалась у нее на пальцах. У двери она остановилась.
— Человек рожден для счастья, — сказала она.
И хлопнула дверью.
— Как птица для полета, — закончил один из тех длинноволосых парней, что помогали Зеленичу переносить стол.
Никто не засмеялся.
— А если каждый так начнет искать? — Глаза у Водовозовой были такие тяжелые, такие медлительные и тяжелые, что Гольцеву показалось, когда она посмотрела на него, — они его придавят. — Я иногда думаю: если я себя не найду, если я не пойму — зачем я, жить не стоит. Нельзя принять, никак нельзя принять: будто мы для того только и рождаемся, чтобы днем работать где-нибудь на заводе, после работы бегать по магазинам, вечером смотреть телевизор… Прожить так пятьдесят — семьдесят лет, вырастить детей и умереть, а дети повторят нас. Ведь это бессмысленно. Не может быть… должно существовать что-то высшее, прав Зеленич! Но если каждый будет так искать…