Выбрать главу

В яслях Фома получил прозвище Галош.

До яслей он сидел все с бабкой да с бабкой, мать и не знал почти — она сцеживала ему, убегая на смену, молоко в эмалированную кружку, его и пил через соску весь день из бабкиных рук, так что к соске и привык, и когда у матери случалась возможность покормить грудью, от груди отказывался. Пока шло оформление бумаг для яслей, он оставался с соседкой, и дни напролет стоял под дверью ее комнаты, и звал, исходя слезами: «Ба-а! Ба-а!..» Мать возвращалась, забирала его, своя комната была связана в памяти с бабкой, и он начинал искать бабку во всех углах.

В один из таких поисков он вылез из-под кровати с пыльной, обметанной паутиной галошей.

— Ба-а! Ба-а! — пуская на грудь счастливые пузыри, показал он галошу матери.

— Ой, ну-ка брось, нашел дрянь такую! — закричала мать, вырывая у него из рук галошу, но он зашелся таким плачем, так вопил, так рыдал и бросался в отчаянии на иол, что она принуждена был обтереть галошу тряпкой и швырнуть ему: — У, да возьми, проклятый, заткнись только!..

Галоша была бабкиной. В галошах на босу ногу бабка ходила летом вместо туфель. Собираясь к себе в деревню, она все искала запропастившуюся куда-то одну галошу, не нашла и уехала без нее, а она, вон, оказывается, лежала под кроватью где-то.

Спать Фома лег, крепко прижимая галошу к себе, и во сне тоже прижимал, не отпускал, а когда мать пыталась вытащить ее силой, просыпался и хныкал.

Больше он не стоял под дверью и не звал бабку дни напролет, но всюду носил с собой галошу и спать ложился обязательно с нею. Галоша была старая, сносившаяся, с облохмаченной темно-фиолетовой подкладкой, и мать, чтобы он не прижимал эту грязь к груди, обмотала галошу тряпкой, сделав что-то вроде куклы.

И в ясли Фома тоже пошел с галошей. В первый же день трехлетние ребята из старшей переходной группы отобрали у него галошу, размотали ее, — так Фома и получил свое прозвище.

Он еще не знал, что получил прозвище, потому что ему еще был год с самым малым и он не мог понимать такие вещи, но оно уже прилепилось к нему и пошло за ним по его жизни.

О том, что мать у него «гуляет», Фома узнал в три с половиной года.

Была весна, уже объявили победу, и в барачном дворе среди дровяников большие ребята — второклассник Герка Скоба из пятнадцатой комнаты и второгодник по первому классу Вадька Боец из седьмой — устраивали взятие рейхстага. Всех, кто был поменьше и послабее, они зачисляли в «немцев», загоняли на чей-нибудь штабель бревен подле сарайной стенки и потом брали этот штабель штурмом, спихивая «врагов» вниз на землю. Быть фашистом никому не хотелось, Герка с Вадькой заставляли залезать на штабель под угрозой вообще не принять в игру. «Ты слабак, у тебя никаких мускулов нету, — кричали они одному, — куда тебе русским быть? Только в немцы! А от тебя тухлым воняет!» — кричали они другому. Фоме же однажды, когда он по-обычному захныкал, говоря, что «я с вами хочу, возьмите с вами, че я все фашист да фашист», Герка, пнув его под зад, так что Фома ткнулся лицом в грязь, крикнул: «У тебя, Галош, мать почем зря гуляет, все равно как фашистка, и ты тоже, как фашист, значит!»

Фома не понял, что это за слово — «гуляет», но обида была такой тяжелой и горькой, что слово запомнилось само собой.

Оно лежало в нем невспоминаемо, мертвым грузом года два и всплыло в самый неподходящий момент.

Он уже ходил в среднюю группу сада — сам в него, сам обратно, — возвращаясь в барак, если комната бывала заперта, пасся во дворе, и случалось, что, увязавшись за большими ребятами, уходил от барака на другой конец поселка.

В тот вечер Герка Скоба позвал смотреть немцев.

— Их на кирпичный водят, точно знаю, — сказал он. — Парень из класса, у него там огород возле кирпичного, всегда их видит.

Фома уже бегал с ребятами смотреть на немцев. Лагерь находился за последними домами по улице Калинина: высокий забор из досок с проволокой наверху и будками часовых по углам. Надо было, чтобы тебя кто-нибудь подсадил на дерево метрах в десяти от забора, — сесть там на ветке, и оттуда весь лагерь становился виден. Внутри в лагере тянулись рядком несколько бараков, совсем обычных, будто и не для немцев, только дровяников не было возле них, сами немцы ходили по лагерю туда и сюда, стояли и сидели, один, устроившись на барачной завалинке, даже играл на губной гармошке, только не слышно что.