— Как жил ты, Димос? — Манько взглянул прямо в глаза Сидоренко, пытаясь поймать в них хоть малейшую тень смущения, хоть какое–то неудобство, раздражение. — И почему не в армии?
— Как жил? — Димос зевнул и непринужденно рассмеялся. — Жил я хорошо, братан. Устроился барменом в кабак, так и живу. Дорогу в «ВЕЖУ» еще не забыл? Нет? Заскочи как–нибудь. А от армии я, братан, откупился, знакомый врач так устроил, что не подкопаешься. Деньги, братан, все могут, они у нас в почете… Квартира теперь есть. А ты когда приехал?
— Недавно.
«Как он кичится, как…, — Манько не мог подобрать слова к тому чувству, которое угнетало его. — А может это и есть тип делового человека, хозяина, хозяина своих денег, самого себя и окружающих лиц, который так нужен сейчас нашей стране? Чушь… Это просто живой труп для меня и для общества».
— Я пожалуй пойду, — не желая продолжать разговора, Манько
вышел в коридор, быстро оделся.
Сидоренко суетился вокруг него, услужливо помогая.
— Да, Димос, о чем я хотел тебя спросить: то ли я изменился, то ли город, но хожу поражаюсь. Ты не подскажешь почему?
— Читай Камю, братан…
Замотав покрепче шарф и не попрощавшись, Манько вышел в притемненный прохладный коридор, медленно зашагал, прихрамывая. Дверь подъезда, окованную затейливым орнаментом, он открыл с усилием и остановился, поеживаясь. За тот час, пока он сидел в комнате с наглухо задернутыми шторами под мигание разноцветных лампочек, капризная изменчивая погода переменилась: резко похолодало, исчез свет, и непроницаемая мгла точно замерла, зависла над городом; падал снег мелкий, лениво кружащийся, и бывает во Львове в последних числах февраля. И озябнув с тепла, Манько вздрогнул, приподнял мягкий в снежинках воротник, щелкнул кнопками, полез за сигаретой в карман.
Скользкая, мощеная булыжником заветренная улица, по которой сейчас неторопливо, припадая на левую ногу шел он, в ранний вечерний час была сумеречна, тиха и малооживленна. И здесь, на улице, с редко проезжающими машинами, у которых на капоте мерцали, подсвечивая дорогу, желтые противотуманные фары, с одиноко краснеющими и белеющими окнами домов, с тускловато горящими фонарями, светофорами, с бледным светом неработающих киосков, ползущих троллейбусов, бра в кафе, с мрачными пустотами попавшихся на пути закрытых магазинов, замедлив нарочно неспешный и без того шаг, выбросив потухшую сигарету, Манько почувствовал полнейшее опустошение, будто заметался в замкнутом круге. Ему казалось, что он идет в каком–то ином мире, и плоскости, в ином измерении, нежели окружающие и потому не ощущает их присутствия, а они его…
«Неужели можно так опуститься? Упасть в грязь до такой степени? Неужели свои силы, возможности нельзя направить на что–то достойное человека, нескотское?» — потрясенно думал Манько и, тотчас представив Жоржа в его уютной, комфортабельной комнате, представив на минуту нигилистов из его круга, разочарованных, сломленных, представив спрятавшихся от любопытных глаз по углам и задворкам забулдыг и наркоманов с волчьими глазами, представив развращенных молоденьких женщин у гостиницы «Интурист», представив воров, аферистов, фарцовщиков, делящих дневной навар, встретившись у комиссионного магазина, он ужаснулся. «Неужели я вернулся в родную страну? — еще более ужаснулся Манько. — Неужели из всего этого нет выхода, а есть только тропинка в болото и глухой тупик, возле которого каждый сворачивает в никуда? Неужели передо мной был барьер, который я не смог преодолеть, не заметил его и не преодолел? Неужели я не вижу ничего кроме пустоты, пустоты того Жоржа? Неужели я ослаб и не смогу больше плыть в этом море? Хоть бы кусочек, краешек «земли» увидать, как бы прибавилось сил! Нет я не ослаб, я еще воюю. Как? Как? Как? — Манько простонал, растирая горячей ладонью лоб. — Как?! Найду!
Противно запахло выхлопными газами, все труднее стало сдерживать шаг в суетливом людском потоке, шуршащем куртками; утепленными плащами, полиэтиленовыми пакетами, речистом, многоликом — приближалась центральная улица — и, сторонясь, прижимаясь к краю тротуара, почти к бровке, где прохожие его совершенно не задевали, не обращая внимания на брызги из–под колес проносившихся машин, Манько сознательно вглядывался в снующие мимо лица хмурые, усталые, озабоченные, веселые и нейтральные, желая прочесть ответы в них. И в ту минуту ему показалось, что по сырому Львову в поисках неизвестного идет вовсе не он, Манько, а кто–то другой, с похожими чертами лица, позабытый, покинутый всеми, одинокий и абсолютно никому не нужный.