— Приехал?
Я сообразил, что передо мной тетя Маша. Она все-таки очень похожа на моего отца, на того, каким он был в молодости.
Тетя Маша не обняла меня, не поцеловала, и я, еще не зная ее манеры обращения, подумал с горечью: «Напрасно я приехал. Она и не ждала меня».
— Садись, ешь картошку. Вот на сковородке. Пей чай. На столе все наше. Хочешь, поспи с дороги.
Сказав это, тетя укутала голову маминым платком, который я сразу ей вручил, надела пальто и ушла.
Я пил чай с ржаными сухарями, смотрел в окно, где качалась мокрая береза, и раскаивался: «Не надо было ехать. И здесь я никому не нужен». На березе я заметил несколько желтых листьев. Как рано наступает здесь осень. Была ведь всего первая декада августа.
Позавтракав, я уселся на узкий диванчик с бамбуковыми ножками и спинкой и вспомнил, что такой я видел у фотографа в раннем детстве. Вспомнил маму. Нет, конечно, прошлое не исчезает, и люди, даже умирая, продолжают жить в сознании близких. Вот и мама — она будет жить, пока жив я. А когда умру я, исчезнет и она, на этот раз совсем… Нет, это неверная мысль: мама будет жить во всех тех людях, которым спасала жизнь, которых лечила, перевязывала. И в их детях будет жить, и в детях их детей, которые не будут знать даже ее имени…
А потом стал думать о Юрке — почему-то вспомнился тот случай, когда мы с ним укрепляли крестообразную антенну на крыше нашего дома и я лежал на краю крыши, прибивал планку, чтобы спустить вниз провод, а Юрка держал меня за ноги, чтоб я не сорвался.
Все-таки я, должно быть, дремал, потому что наступило пробуждение. Разбудило меня радио. Передавали утреннее сообщение Совинформбюро: «В течение ночи на 8 августа наши войска продолжали вести бои с противником на Кексгольмском, Смоленском, Белоцерковском направлениях и на Эстонском участке фронта. На остальных направлениях и участках фронта крупных боевых действий не велось. Наша авиация во взаимодействии с наземными войсками продолжала наносить удары по мотомехчастям и пехоте противника на поле боя и по его авиации на аэродромах…
Немецко-фашистские зверства во Львове. Пьяные немецкие солдаты затаскивали Львовских девушек и молодых женщин в парк Костюшко и зверски насиловали их. 15-летнюю школьницу Лидию С. поочередно изнасиловали семь немецких танкистов. Истерзанный труп несчастной девочки фашисты бросили в помойку дома № 18 на улице Словацкого…»
И словно в насмешку где-то рядом я услышал другие звуки. В комнате кто-то негромко, не торопясь, читал молитву:
— Боже, очисти мя грешного. Избави мя от лукавого и да будет во мне воля твоя…
Льстивый женский голос обратился ко мне:
— С благополучным прибытием. Как добрались?
Долго ехали?
— Двадцать три дня.
Вслед за ним послышался другой старческий голос:
— Долгонько.
— А мы вас еще на прошлой неделе ждали.
Первый голос принадлежал старухе Аграфене Ивановне, хозяйке той комнаты, в которой я находился. У Аграфены Ивановны настоящее каторжное лицо. Впрочем, «каторжное» — это чепуха. Конечно, и на каторге встречались всякие лица. Лицо же Аграфены Ивановны скорее можно назвать сифилитическим: вдавленный, почти без переносицы нос, безбровые серые глаза, маленькие, острые. И вся она выцветшая, словно застиранная. На верхней губе усики, как у шестнадцатилетнего мальчика. На голове грязная белая косынка. Сама куталась в нечто вязаное, коричневое, похожее на длинный жакет.
Старик, напротив, благообразен, даже, пожалуй, по-старчески красив. Глубокие морщины на лице располагались живописно. Большая седая борода и совершенно белые усы придавали его лицу нечто иконописное. Только глаза мертвые, незрячие. Это был Захар Захарович, муж Аграфены Ивановны.
— Как поглянулся вам наш город? — спросил он.
Город мне совсем не поглянулся, о чем я ему и сказал. Старик усмехнулся:
— Сибирь-то — она кому мать родная, а кому мачеха. Все одно придется привыкать.
— Я ненадолго, — возразил я.
— Это как сказать… Я вот тоже думал — съезжу в Томск к дяде погостить, да вот шестидесятый год гощу. Здесь, видно, и в землю лягу.
— А вы откуда? — спросил я.
— С Клиновской заимки. Была такая в Кожевенском районе.
— Ну, будет тебе про заимку буробить, — остановила его Аграфена Ивановна. — От той заимки ни слуху ни духу. Еще Колчак спалил все, а ты никак забыть не можешь.
— Зашипела змея, право слово. Скажи лучше, осталось ли что-нибудь в буфете после прошлого раза?
— Сейчас взгляну.
Аграфена Ивановна отворила дверцы буфета, взяла с полки пустую бутылку из-под водки, посмотрела на свет: