Выбрать главу

Я оправдывался. Осторожны гитлеровцы стали, четверых мы у них уже взяли на прошлой неделе, больше не сдаются живыми.

— Бояться начинаешь, сержант? — сказал комбат. — Дожить хочешь до конца войны? — он нарочно не упоминал о моих заслугах. — Дожить, значит, решил. Нет, нет, мы не доживем с тобой, если будем так воевать. Вот как надо воевать, — он посмотрел на выход, — как старшина Бадьин.

— Я, товарищ капитан! — Бадьин спустился в блиндаж.

— Тебя не звали. Иди.

И Бадьин скрылся.

— Разрешите сходить завтра, — сказал я, стоя навытяжку.

Тут комбат повернул ко мне фонарь и стал на меня внимательно смотреть, словно я только что вошел. Потом повернул фонарь светом к себе и сказал:

— Садись. — Подвинул ко мне карту. — Сегодня до рассвета полезешь на передний край и изучи мне все возможности вот тут, в квадрате.

А я в это время вытирал слезы правым и левым рукавами.

Когда мне резали в госпитале раненое бедро — глубоко и вдоль и вставляли туда резиновые трубки, глаза у меня были сухими. А через день, когда я расставался со своим другом Мишей Ноготовым, раненным двумя пулями в грудь, когда его уносили на носилках и он, уезжая от меня навсегда в далекий, какой-то специальный госпиталь, повернул ко мне желтое лицо и повел на меня угольным глазом навыкате и еле кивнул — зажмурился тогда я и вздохнул.

Через год, в другом госпитале, в Польше, медсестра дала мне почитать книжку стихов Есенина. Читал я его впервые, читал всей палате, и заметил я, что мне тяжело читать его. А «Анну Снегину» я дочитать не смог. Я прочитал: «Я помню, у той вон калитки, мне было шестнадцать лет, и девушка в белой накидке сказала мне ласково: „Нет“», — и сколько ребята ни просили, я не стал читать дальше и накрылся одеялом с головой.

Я вспомнил свою историю, которая до сих пор не имеет конца.

Москва!

Еще в вагоне я надел орден Славы и обе медали «За отвагу» и медали за Кенигсберг и за Ленинград и покатил в машине по милой Краснопрудной. Сидя рядом с шофером, я вдруг понял: тесно в моей груди, и не вместить ей никогда мою любовь к Москве, к этому незнакомому человеку, к жизни, ради которой мы пролили так много крови. Я так улыбался всю дорогу и так щедро угощал шофера папиросами, что, наконец, и у него, старого москвича, появилась плутоватая и косая улыбка.

Показался и мой пятиэтажный дом вдали, среди зелени Сокольников, и я почувствовал новый для меня острый укол в груди. «Сюда», — сказал я шоферу и большими глазами стал смотреть вперед — не увижу ли маму на улице или, может быть, у постаревших ворот, или во дворе, или у подъезда — и боль моя усиливалась.

И что-то прямо заныло глубоко во мне, когда я прижал ее, плачущую, после шести одиноких лет, седую, в аккуратно заштопанном платье.

Она взяла со стола кошелек, сшитый из белого холста, стала пальцами шевелить в нем свои трешницы и рубли. Я догадался, что она хочет купить для меня угощение.

Пока она, сияя и вздрагивая одним веком, раскладывала на выскобленной доске стола эти деньги, я распустил ремни на своем чемодане. Я выбросил из чемодана мешочки с мукой, рисом и сахаром — паек демобилизованного и, кроме того, подарки командования. Я достал для мамы жакет и юбку из черного шевиота и бросил на ее кроватку. Затем достал отрез на пальто, развернул кусок шелка и положил сверху пару туфель.

Через час мама была уже одета почти так же, как в тридцать девятом году, и я торжественно среди лета разжег печку на кухне и бросил в огонь все старье. Кончена война!

За обедом мать меня спросила, что еще лежит у меня на дне чемодана.

— Так, чепуха разная.

Я не сказал ей, что там лежало и для кого привез. Такие вещи вообще не говорят матерям, а я был единственным сыном у нее.

Я пообедал плохо, не так, как хотелось бы ей, и, сразу же встав из-за стола, сказал: ухожу на полчаса — и ушел в парикмахерскую. Я с трудом дождался очереди, но туалет мой затянулся, потому что я хотел явиться к ней с серьезным предложением, если она осталась верной. И нужно было, чтобы соседи и мать поняли, что пришел жених с фронта, заслуженный и не старый. А если кто-нибудь у нее уже есть, пусть ордена и погоны сержанта, блестящие пуговицы и прическа блестят еще сильнее и скроют от нее то, что ей тогда уже не нужно будет знать.

Из парикмахерской я бросился в метро. Мало мне эскалатора, который плавно влек меня вперед к моему разочарованию, — я побежал по его живым ступеням, и через минуту я впервые за шесть лет в подземном поезде летел по поющему туннелю.