Что потом было, какие это были дни! Какие это были двадцать три дня! А потом он получил повестку и уехал служить в армию. И вместо него вернулся я — через шесть лет.
Опять передо мной стена молодого темно-зеленого ельника. Он по-прежнему топорщился и загораживал всем путь к нашей лавочке.
Я попробовал найти нашу тайную лазейку — и не нашел, и полез прямо в иглы. Десять, двадцать шагов я боролся с иглами. Пролез, наконец, березу увидел, белую, неприкосновенную. Но лавочки под нею не было. Даже и ямок не осталось. Трава росла бессмертная на этом месте— осенью пожелтеет, весной оживет, — она и затянула все следы, чтобы никто не помнил. А мою прочную скамейку— кто же нашел и выдернул?
Товарищи, разные бывают раны. Я опустился на траву и лег лицом вверх — к вечерней сини, раскинув руки. Моя береза жила надо мной каждым листочком. И по стволу сверху вниз и снизу вверх рыскали муравьи.
И тут же я вскочил…
На березе выше моего роста на коре была надпись, вырезанная глубоко:
«Уезжаю с заводом, куда — не знаю. Милый, мы встретимся!»
И я сразу догадался, как она достала так высоко: она вырезала буквы, став на нашу лавочку. А потом выдернула ее, чтобы никто не достал, не заровнял ее букв.
Я обнял березу и зажмурил глаза. Нет, я не в обиде на войну за то, что она научила меня плакать.
1946 г.
В ночной смене
В цехе появился новый человек — белокурый большеголовый плавильщик в новом комбинезоне из белого брезента. Все сразу заметили его, потому что он всем мешал: как стал посреди цеха, так и стоял целый час у всех на пути, провожая странным взглядом каждого рабочего, словно выбирал себе противника по плечу.
О том, как он попал на завод, знал только бригадир первой печи Степан Абакумович. Случилось это две ночи назад, в его смену.
В ту ночь, как всегда, завалив печь шихтой, он отдал лопату подручному: старость не позволяла ему подолгу стоять в жаре. Он поднял синие очки на лоб и побрел прочь — сухонький, сутулый, вытянув голову вперед, спустился по железной лесенке и вышел из цеха через арку в толстой стене. Вышел, и окружили его тишина, полночный покой. Над темными крышами играли и переговаривались крупные живые звезды. Капали, наплывали отовсюду далекие и близкие звуки весны.
Набирая трубкой табак из жестянки, мастер вдруг замер: перед ним на низком палисаднике под голыми кустами сирени сидел человек.
— Кто это сидит?
— Приехал тут один. Родню дожидает, — отозвался издалека старческий голос вахтера.
Темная фигура, между тем, поднялась, надвинулась, и мастер увидел прямо перед собой высокого парня в полупальто нараспашку, в светлой рубахе. Степан Абакумович посмотрел на его красивую, белую, курчавую, как барашек, голову и, нарочно ни слова не говоря, стал ждать.
— Из Бердянска приехал, — наконец сказал парень. Опустил большую голову. Махнул по коленям фуражкой и признался: — Знакомая у меня здесь. В ночную работает.
— Ну, ну… Что у вас слыхать там, на море?
— Обыкновенно. На косе живем, рыбу ловим — шемаю, тюльку.
— Ты что же там — бригадир?
— Мотористом. В артели.
— А знакомая, значит, у нас… — Степан Абакумович, склонив голову набок, любовался им. — Не забыл, значит.
— Вот приехал за нею. Домой звать.
И Степана Абакумовича вдруг покорила детская откровенность этого тихого верного друга.
— Кто же это? Может, знаю?
— Яресько. Полина.
— Поля! Так это ты случайно не Василий?
— А вы откуда знаете? — почти шепотом спросил моторист.
— Как же! Это же твои письма я ей передаю каждую неделю. Кто, мол, беспокоится? «Брат». Ох, синица, знаю я, какой брат! Знаю, какой брат!
Они замолчали. Степан Абакумович зажег спичку, она ярко вспыхнула, осветив его строгое, со втянутыми щеками лицо, черные очки на лбу и трубку.
— Не поедет. — Он положил большой палец прямо на огонек трубки и затянулся.
— Почему это?
— Зачем ей возвращаться, рассуди. Первое дело, она специальность имеет. Второе… — мастер вынул трубку изо рта и строго повернулся к Василию: — Второе она тебе сама скажет. Она тебе еще не писала?