После обеда подошли к перилам, облокотись, смотрели в обрыв, изредка поворачивая друг к другу головы. Тогда близость взгляда становилась смутной, и нельзя было сразу поймать привыкшие к глубине обрыва зрачки.
Высоко над террасой, как над гнездом, ныряли с тонким паническим свистом альпийские галки, похожие на обрывки черной бумаги, пущенные по ветру.
— Они что-то предвещают, — сказала Гофман.
— Вы путаете их с воронами.
— Это одна порода.
— Вы хотите сделать их вещими лично для нас?
— Я думаю только о нас.
— Тогда я согласен, — улыбнулся он, — в этом свисте есть что-то обещающее.
Он купил бутылку чинцано, и довольная итальянка старательно закатала ее в бумагу.
— Теперь домой, — сказал он.
В гостинице они переобулись в той же пристройке холла. За их отсутствие комнату протопили, и было очень тепло.
Стоя рядом у окна, они глядели в солнечную пропасть Вельтлина и дальше — на снежно-синюю горную кайму, и было так, будто продолжается только что прерванное глядение в обрыв, и так же смутно колыхнулись встретившиеся глаза.
— Это — вино, — сказала она.
— Нет, — сказал он и, притягивая ее к себе, почти поднимая, отвел от окна.
Страсть вытеснила собою все, а потом исчезла сама, и они, точно обманутые ею, услышали продолжавшуюся вокруг них жизнь: на крыльце стучали лыжами, в холле вежливо пробили часы, вдруг заговорили и весело затопали в коридоре. Он поцеловал ее в висок, туда, где под тонким пушком чуть бился пульс. Она казалась ему очень растроганной, и ему хотелось быть нежным.
— Глоток чинцано, да? — спросил он, поднявшись и развертывая бутылку.
— Нет.
Штопора не было, он протолкнул пробку в горлышко карандашом, налил в толстый граненый стакан.
— Как удивительно, что это не случилось раньше, — сказала она.
Она подвинулась к стене, куда ударил через окно угольник солнца, ее смятые волосы вспыхнули, по приоткрытым зубам скользнули яркие точки отражений.
— Но кажется — это было всегда, — возразила она себе.
— В мыслях, — сказал он.
— Во сне. А сейчас наяву; ведь наяву, правда?
Она потянулась к нему.
— Как я ужасно боялась, когда тебе было плохо.
— Я помню. Но разве мне было так плохо?
— Ужасно. Я по ночам плакала.
Она обняла его и нагнула к себе.
— Я так плакала! Но теперь я знаю — ты не умрешь.
— Нет, — улыбнулся он, — никогда.
— Не издевайся. Для меня никогда. Скажи, как ты думаешь, что будет дальше?
— Будет хорошо.
— Но что, что?
— Не знаю. Давай не станем гадать.
— Конечно, не будем гадать. Но как ты себе представляешь?
— Это же и есть гаданье.
— Но как же так? Ведь ты меня…
Он не дал ей докончить и поцеловал ее опять…
Когда они шли к поезду, садилось солнце, расставание с ним гор было благоговейно-тихо, в розовой краске снегов потухала грусть. Левшин и Гофман попрощались, говоря глазами то, что им мешали сделать наступавшие на поезд, как копьеносцы, лыжники.
— Здесь — другой мир. не то что Арктур, — сказала она, — я была с тобой в другом мире.
— Мы забыли Арктур.
— Кланяться ему?
— Да. Поклон Инге.
— Инге? — громко спросила она, оборачиваясь с приступка вагона.
— Ерунда, — воскликнул он, — совсем позабыл! До чего глупо?
Они помахали друг другу руками. Он заметил, как потемнело ее лицо. И в тот же момент он с ясностью вспомнил, как уезжал из Арктура — не попрощавшись с Ингой, потихоньку заперев свою комнату. Он почувствовал, что кровь прилила к щекам, и зашагал прочь, стараясь подавить смущение перед самим собою.
12
С тех пор как началось падение — как продан был «роллс-ройс» и куплен маленький автомобиль, а потом продан и маленький; как были уволены излишние служащие; как кредиторы, объявив себя хозяевами Арктура, впервые бесстыдно вывернули карманы доктора Клебе, — с тех пор не выпадало дня, более трудного по переживаниям, чем второй день пасхи.
Штум явился поутру не с обычным визитом доктора, а затем, чтобы поздравить своих больных с праздником: он придавал большую цену такому нелекарскому общению с пациентами, у которых праздники от буден отличались только бисквитом вместо булочки к послеобеденному кофе.