Выбрать главу

Тяжело вздымающиеся фонтаны земли и дыма, сверкания разрывов, по ночам ослепительно прекрасные, я воспринимал всего лишь как увлекательное зрелище, а громовые раскаты орудий казались мне отличным аккомпанементом к этой панораме. На пули я не обращал внимания — свистит что-то, но ведь не видно что. Я и не подозревал, что той пули, которая убьет, и не услышишь. Мне вообще и в голову не приходило, что снаряд или пуля могут убить также и меня. Не знаю, бывало ли еще у кого-нибудь такое состояние. Но, видимо, именно таких юнцов и считали тогда романтиками.

Однажды наш ротный, пьяница, весельчак и картежник, сказал мне, когда немецкие «чемоданы» пахали поле перед нами, застилая все впереди черным дымом:

— А ну, пойдем собирать осколки!

Я поверил, что так надо, сунулся было из окопа, и ротный еле успел удержать меня. С той поры я получил от него прозвище «безумный младенец». Не прошло и месяца, как я награжден был Георгиевским крестом. Еще бы! «Безумный младенец» — это же клад для такой войны.

Мой отделенный командир ефрейтор Шитников быстро понял, что я не храбрый, а глупый. Был он лет на пять старше меня. Я не мог пока что стать офицером по малолетству (мне не исполнилось и восемнадцати лет), а он — по образовательному цензу (два класса городского училища, им не конченного). Называл он меня «глупым мальчишкой», иногда же просто «идиотиком».

Мне очень хотелось сохранить свое девственное непонимание происходящего в неприкосновенности. Так было легче. Какое счастье быть глупым! не думать! не понимать! А Шитников все мне портил. Он с какой-то издевкой отзывался обо всем, что привело меня на фронт. Бросал походя, вскользь свои краткие и резкие замечания. Сидим, например, зарывшись в землю, вокруг дым и грохот, немцы осыпают нас снарядами как хотят. А он:

— А нам и отвечать-то нечем!

Верно. Наши орудия молчат. Опять снарядов нету или не подвезли. Но пока он не скажет, я об этом и не думал. Где тут отличить в громе и звоне, кто стреляет? А он долбил и долбил все в одну точку. С его языка словно желчь капала. Войну, на которую я устремился с таким пылом, он ненавидел. А надо мной смеялся:

— Дурачок ты, будущее благородие.

Был я действительно среди солдат будущим «благородием», об этом каждый мог догадаться по шнуркам вольноопределяющегося. Офицеры здоровались со мной за руку, как с привилегированным, ротный, взяв меня однажды дня на два в тыл, водил меня в офицерское собрание, в большущий сарай, замаскированный еловыми ветками, с лампами «молния» и «летучая мышь» и столом для выпивок. И солдаты видели во мне этакого полуофицера, перед которым вот-вот, чуть выйдет мне возраст, придется им тянуться. Вел я какое-то двойственной существование. И тут, и там.

Все же я достаточно познал солдатскую жизнь. Я был в их толпе, испытывал вместе с ними все беды. А если чего не соображу, то уж от Шитникова обязательно услышу. Он примечал все мелочи, копил в памяти все обиды и оскорбления, которые из-за него запоминались и мною. С офицерами он вел себя внешне по форме. Стоит навытяжку, «слушаю-с» и «так точно», никакой грубости, ни к чему не придерешься, но в глазах, во всей повадке, в иной проскользнувшей вдруг интонации злоба непомерная. Офицеры не улавливали, но я-то знал. И однажды его наконец прорвало.

В конце июня убило у нас в разведке полуротного, и его место заступил присланный из тыла новоиспеченный молоденький прапорщик. Ему дали денщика, уже немолодого, таких называли тогда ратниками. Круглолицый, добрый мужик из Тверской губернии, очень хозяйственный, солдат этот тосковал по своей семье, прозябавшей без него в бедности и печали. После каждой весточки из дому он горько грустил, иной раз даже причитал по-бабьи, чуть не со слезами. Совсем неподходящий для войны человек. Я под его диктовку писал письма его жене и детям в деревню.

Вот он пошел, как полагается, с судками за обедом барину, вернулся, а пояс у него сбился, пряжка оказалась не на самой середине живота. Прапорщик размахнулся и ударил солдата за это по лицу. Чтобы сразу показать себя, поставить, так сказать, дистанцию. Молоденькие хорохорились тогда по-разному. Но такого все-таки мне еще не доводилось видеть. Ни разу при мне офицер не бил солдата. Я в ту минуту хлебал из котелка свой жидкий борщ за кустами, на пеньке, позади офицерика, а он-то думал, что один на один с денщиком.

Голова денщика мотнулась от сильной пощечины, из миски, которую он нес, выплеснулось на траву немного горячего, дымящегося супа. Вместо того чтобы молча стерпеть или даже сказать что-нибудь вроде «виноват, ваше благородие», солдат, нарушая всякую субординацию, вымолвил с горестной укоризной: