Эндрю вдруг сделалось ужасно стыдно и захотелось как-то выкрутиться, искупить свою грубость, но он не знал, как ему себя повести, чтоб для них для обоих все обошлось без неловкости.
— Извини, — сказал он. — Извини, что я накричал на тебя. Но ведь мне надо работать. Надо писать, а это трудно. Правда, я занимаюсь своей работой дома, но это вовсе не значит, что ты в любую минуту, как только тебе захотелось, можешь сюда ворваться и помешать мне. Если я не смогу работать, у нас не будет денег, а без денег на свете не проживешь.
Мальчик сразу учуял мягкость в тоне отца и, задетый ею, с негодованием выпалил: «Не люблю деньги. Не люблю тебя. И маму не люблю». Он слез со стула бледный от возмущения. «Никого не люблю!» — выкрикнул мальчик и ринулся вон из комнаты, к себе, на свою кровать.
Эндрю пошел на кухню, сел у стола, а минут через пять-десять пришел туда и мальчик и, ни слова не говоря, уселся с другого краю.
Сейчас, продолжая свой путь в такси, писатель понял, отчего он так долго всматривался в первую из выставленных в галерее картин. Его сын и мальчик на картине были похожи, в обоих было одно и то же смирение с одиночеством. Эндрю и его сын так и сидели довольно долго, не обменявшись ни словом, ни даже улыбкой, и наконец послышалось, как щелкнула входная дверь, и появилась на кухне Клара и обняла и расцеловала сначала мальчика, а потом и мужа.
— Ну так вот, — сказала Клара, когда они остались вдвоем, — я в положении, и, по-моему, уже пора, а ты как думаешь?
— И я так думаю. Но ты могла бы сказать мне.
— Я не уверена была.
— Ты могла бы сказать мне, что выходишь. Он ворвался ко мне в кабинет, и боюсь, что я вел себя грубо.
— Отец не может быть груб со своим сыном.
— Ох, очень даже может. Я был с ним груб, и он дал мне это понять.
— Ты что, не рад разве?
— Насчет сестренки? Конечно, рад. Я б не сказал, что мы можем себе это позволить, но велика ли радость позволять себе только то, что можешь?
— Мой отец нас поддержит.
— Не надо нам поддержки.
В ту пору он был еще только начинающий писатель и так же, как художник, с которым разговорились они сегодня, день-два в неделю где-нибудь подрабатывал, но знал, что это не все, что жена его получает и сколько-то денег от отца. Он работал продавцом в универмаге, в книжной лавке, на какое-то время нанялся в театре суфлером. Словом, концы с концами сводили, и оба всегда считали, что главное для него — писать, что это всерьез и рано или поздно он выбьется.
И был он тогда тонкий, поджарый и весь в напряжении, весь как на взводе, и энергия в нем казалась неиссякаемой. С годами для него сделалось ясно, что просто ему в то время не занимать было самонадеянности, хотя сам-то он тогда был совершенно уверен, что не такой уж он самонадеянный малый, как это кажется другим по его поведению. Ему не до тонкостей было, даже рамки простого приличия и те были не по нем, настолько сильно горел он тогда желанием вырваться из состояния никчемности и безвестности. Не припомнить было ни единого случая, чтоб он и в самом деле слишком о себе возомнил или же чтоб ему доставило удовольствие обойтись с человеком пренебрежительно, резко. На жизнь он зарабатывал самой обыкновенной работой и не видел в том ничего для себя унизительного, но при этом ему всегда не терпелось вернуться к письменному своему столу и машинке. Бывало, что приходилось особенно трудно, и в такие моменты он с ужасом думал, что писателя из него может не выйти и что всю жизнь ему придется делать что-нибудь заурядное — того только ради, чтоб прокормить семью.
Всегда для него само собой разумелось, что в любое время дня или ночи он может засесть за свою машинку, никакой трудности для него это не представляло. При этом он никогда не обижал невниманием жену, хотя и был, наверное, невнимателен к сыну, полагая в душе, что отцу так и надо себя вести, что лучшая отцовская забота о сыне в том и состоит, чтоб не очень о нем заботиться.
«Чем скорее он приучится к самостоятельности, — говорил он насчет этого, — тем лучше для него самого».
С женой ему всегда было хорошо, и в минуты любви она в восторг его приводила своей живостью и смехом, и смелостью и невинностью. Для него она была воплощением женской мудрости. Им очень скоро открылось, что веселого в любви мало, и им обоим это представилось настолько странным и неестественным, что уже где-то на третьем году женитьбы они сами ее наполнили весельем и радостью.
Между ними всегда была полная искренность, и очень часто она прямо ему говорила, что целый день без него такая тоска и уж, пожалуйста, пусть поскорей он кончает работать. Ее непринужденность доставляла ему удовольствие, и он, как мог, торопил работу к концу, а потом вдруг, как шальной, вскакивал с места и кидался к жене и хватал ее в объятия, и они тешились друг другом, смеясь и смеясь, отдаваясь друг другу с нежностью и со щедростью, которая хоть и таила в себе что-то животное, но вместе с тем, однако же, была целомудренна и прекрасна.