Сароян сказал однажды о том, что мечтает написать пьесу без слов, с культом безмолвия, но это, как он думал, будет Книга человеческая, или Книга человека. Такую книгу он написал — это все его творчество, адресованное к контексту мировой культуры и человеческим ценностям, которые всегда казались ему пребывающими в парадоксальной ситуации «соединения тупика и бесконечного странствия».
И еще одна адресация есть в прозе Сарояна — к армянской, согласно марксову определению, субстанции национального стиля, и здесь живут как бы исчезающая традиция и ее бессмертие — в ситуации мировой непрерывности, когда мир созерцается в его обыденном существовании и вместе с тем в какой-то предельности, несмотря на всю открытость прозы Сарояна добру и свету.
«Мы — римляне XX века, …а я всегда хотел быть греком» — этого хотел Джон Дос Пассос. Сароян был этим греком в американской литературе, потому что его творчество было движимо, как я уже говорил, в конце концов армянской национальной субстанцией, которая несла в себе на протяжении веков феномен созидания, а не разрушения.
Армянская национальная субстанция ощущается в истории армянина-бакалейщика Ара и в том, что в его лавке есть все на свете, но нету плюшек, а в этот момент не нужно ничего на свете, кроме плюшек («Человеческая комедия»). Она ощущается во всем строе мышления и жизнеощущения и во всем строе повествования в этой сцене — поразительно армянской. Она ощущается во всей истории чудака-армянина, который ездит за капустой, но, увлеченный чудной мелодией, забывает обо всем на свете («Веселая прогулка»). Она ощущается даже в том, как собираются члены большой армянской семьи, заброшенной на чужбину, в том, как они разговаривают, как они рассаживаются и как обращаются друг к другу, в том, как относятся друг к другу разные поколения армян на чужбине. Она ощущается во всем облике армянина Бен Александера — то ли гениального, то ли негениального неудачника и чудака. Она ощущается даже в образах заброшенных на чужбину словака Козака и шотландца Мак-Грегора, в чужбинской тоске по родным горам, в мотиве «В горах мое сердце», в мотиве «Эй, кто-нибудь». Она ощущается в истории с соломенной шляпой пленного солдата-музыканта из «Приключения Весли Джексона». Она ощущается в самом человеческом типе Весли и в концепции войны этого романа. Она ощущается в том, что бабушка Джонни разговаривает только по-армянски, а сам Джонни понимает, но не говорит по-армянски, — это судьба народа. Она ощущается в том, что Бен Александер обращается к матери по-армянски, а к Джонни — по-английски, — это тоже судьба народа. Она ощущается в укоризненном вопросе бабушки: «Почему ты не говоришь по-армянски, сынок?» Она ощущается в грустной истории одинокого, стареющего, милого человека, который в какой-то полушутовской веселой грусти фантазирует — ради увеселения самого господа бога («Гастон»). Она ощущается в повести «Что-то смешное», раскрывающей трагические грани армянской национальной субстанции. Персонажи повести «кинуты» в типично американские жизненные ситуации. Но сквозь жизнь и смерть, судьбу, чувство потерянной родины, трагедию, счастье, злосчастье, утраты, прозрения, доброту, прощение и страдания этих персонажей проходит еще один персонаж — родной язык («Братья разговаривали на языке, которого Рэд не понимал, но он в этом и не нуждался. Он понимал их голоса. Он понимал, что Дейд брат Ивена»). И поэтому совершенно неслучайно очень важное признание писателя: «…Я армянин и армянский писатель».
Человек в прозе Уильяма Сарояна — разрушенный, разгромленный до основания и непобедимый, униженный и оскорбленный и неистребимо гордый властитель своего реального-нереального мира и его зачарованный странник и пленник. Вспоминается галерея русских героев классического прошлого века — маленький, кроткий, смиренный, лишний, бывший, странный, своевольный, бедный человек, человек из подполья, и встает перед глазами какая-то очень тайная и таинственная, и напряженная, и неспровоцированная установка на русскую литературу (Чехов, Толстой и Достоевский — любимые писатели Сарояна).