Выбрать главу

«Почему все и всегда так загадочно, странно, так опасно, хрупко, готово разбиться вдребезги» — это тоже говорит сам Сароян (в рассказах — очень часто в открытом тексте, в повести «Что-то смешное» — в самой ее структуре, в трагизме судеб героев, в их пустынно экзистенциальной вброшенности в мир XX века, когда даже Синяя Борода на Западе был объявлен всего лишь жертвой меланхолии).

Величайшие книги остаются ненаписанными. Так думал Анатоль Франс, так, и в тех же словах, говорил Сароян. Эти книги, если даже они написаны, не позволяют себя прочесть. Так думал Эдгар По. Скорее всего, это неправда. Но книги Уильяма Сарояна, во всяком случае, кажутся ненаписанными (они вызывающе непритязательны!) и не позволяющими себя прочесть (они как бы даже не книги, но сама жизнь, рассказывающая о себе, только рассказывающая до сумасшествия хорошо, и умонепостигаемо глубоко, и неповторимо, даже когда это внешне обращено к каким-то литературным именам или явлениям).

Рене Клер как-то сказал, что Дуглас Фербенкс смеется над тупостью. Чарльз Чаплин — над бессмысленной неизбежностью. Уильям Сароян проживает и переживает и выплескивает на страницы своих произведений трагическую неизбежность человеческой комедии, и потому она трагичнее человеческой трагедии. Она бессмысленна. Сарояновский Весли достигает счастья, ремарковский Равик и хемингуэевский Джордан — нет. Но ведь бессмысленность счастья всегда трагичнее бессмысленности несчастья. И здесь — в самом стиле прозы Сарояна — происходит, творится даже, обнаружение «божественного как иронического», уходящего всем своим внутренним смыслом и всей сущностью своей к ироническому как божественному. Я повторяю — все это происходит в самом стиле прозы Сарояна, в его сердцевине, обращенной к миру, склонному к неустойчивости и вместе с тем навечно устоявшемуся.

И не аскеза это и не экстаз безличной человечности, модные в некоторых литературах (если говорить об интеллектуально-эмоциональной стихии текста), и не провоцирование и испытание идеи (если говорить о стилевой стихии текста), а жанр последних вопросов, в котором вопросов всегда больше, чем ответов. И здесь, в прозе Сарояна, ничто не повторяет ничего и не повторяется, а, кажется, творит собственную неповторимость, в которой царит не жизнь в ее простой фактичности, а жизнь в ее художественном инобытии.

Проза Сарояна только кажется живописью открытого цвета, на самом деле это потаенное по стилю письмо, непостижимо сложное и глубокое (в частности, в рассказах «Возвращение к гранатовым деревьям», «Брат Билла Макги», «В теплой тихой долине дома», «Охотник на фазанов», «Званый вечер» — они о сути, которая дает жизнь и поэзии поэтов и игре актеров, и о том, что не только жизнь проживает свое в человеке, но и человек в жизни свое).

Очень часто даже авторские ремарки пьес У. Сарояна — образы. Вот встреча поэта Бен Александера и трагического актера, чье сердце в горах, в пьесе «В горах мое сердце»:

«Отец (наслаждаясь тем, что живет). Мы — один человек… Он — сердце моей юности… Вы заметили, какой он живой?

Мак-Грегор (наслаждаясь тем, что еще живет). А как же?»

И то, что в прозе Сарояна может показаться «слегка чудовищной» навязчивостью повторности, оказывается высочайшей и высшей, верховной какой-то неповторяемостью и неповторимостью — раз и навсегда.

Персонажи Пиранделло живут иногда в поисках автора. Сарояновские персонажи живут в поисках друг друга (в ситуации нечеловеческого разъятия человека и человека, отчуждения и неконвенционности личности) и самих себя (в ситуации «потерянных поколений» и нивелирования индивидуальности человека) даже в потоке порою гнетущей обыденности, устрашающей будничности, беспорывной существовательности человека, вброшенного в комформистски размывшую сознание ситуацию пустынной стандартности и мифического предназначения. Сарояновские персонажи ищут друг друга и обретают себя.

Итак, приглашение к чтению. Но не только книги Уильяма Сарояна, но и переводов Наталии Гончар. А это — чтение Сарояна как бы в оригинале, — перевода, кажется, и вовсе нет, и случилось это, кажется, просто для расширения круга читателей. В переводах Наталии Гончар, как и в оригинале, проза Сарояна живет своей жизнью — до жути сарояновской, и жизнь в ней как бы сама рассказывает о себе, и рассказывает все, и еще что-то. Переводы Н. Гончар непостижимо хранят и это «все» и это «еще что-то».

Ни одно слово, ни одна фраза, ни одно словорасположение в переводе (как и в оригинале, естественно) не останавливают на себе внимания, не стараются не отпустить от себя, их текстовая и внетекстовая реальность кажется независимой и от писателя, и от переводчика, словно не творится она ими, а творит их.