— Хотя вряд ли что найдем, Иван Михайлович, — заключил молодой оперативник, записывая и наши показания. — Судя по всему, шайка храбрая. В соседнем товариществе семь дач обчистили. И главное — никто не видел ни номера машины, ни в лицо кого-нибудь из них…
3
Я словно заболел какой-то необъяснимой болезнью — совершенно не мог спать. Может быть, и задремывал ночью на одну-две минуты, но напряжение в теле, каменная судорога не покидала меня — такое бывает, когда нечаянно схватишься за оголенный электрический провод и нет сил разжать кулак…
Мне снился отец, снился его огромный тулуп, снилось мое детство. Мне снились все разноцветные пуговки этого тулупа, на которые, впрочем, он никогда не застегивался — нет на свете человека, который, застегнув его, не был бы смешон… он бы мог расхаживать внутри тулупа, как внутри колокола, и то если тулуп подвесить за гвоздь, а если не подвешивать, так он повалит слабого человека…
А ведь я НИ РАЗУ не сунулся в него, не попытался даже вдеть руки в рукава после того, как мне переслала его в Сибирь много лет назад мать. Я приволок с почты с трудом домой этот тяжеленный, обшитый материей груз, вскрыл, развернул и, с усилием приподняв, водрузил на стальную вешалку в прихожей. Но получилось, что в маленькой нашей прихожей он занимает слишком много места — куртки некуда вешать. И тогда я отвез его на дачу, оставил там в сенях, возле лестницы, ведущей на чердак. И он угрюмо провисел там семь или восемь лет…
И вот его больше нету.
Обидно было, обидно. Пусть я им не пользовался, но всегда почему-то помнил — он здесь, рядом со мной. Когда друзья наезжали в гости на дачу, я показывал — бараний тулупище из нашей деревни. Его с трудом снимали с гвоздя, как подвешенного сушиться кита, и, заглянув в его мохнатое нутро, вновь устраивали на место.
Впрочем, он же до самого полу — можно было встать внутрь его и, запахнувшись, спрятаться от всех, как делал мой отец, когда обижался.
Стоял, как школьник в углу, маленький, лысенький, толстогубый, и на ласковые увещевания моей мамы: «Ну, выйди, ну, хватит!» — не отвечал ни единым словом. Только слезы лил.
Конечно же, он был в такие минуты пьян. И конечно же, не был таким уж низеньким, щуплым, каким представляется мне сегодня. Сын бедных крестьян из Кал-Мурзы, сказать прямо — батраков, крепкий в кости, сам всю жизнь батрак: пахал, сеял на чужой земле; он добровольцем ушел на фронт, веря в светлое будущее после победы, вернулся лысым, как Ленин, и снова пахал и сеял, продолжая верить в светлое будущее лет через десять, о чем громко говорил даже сам с собой, за что его и избрали председателем колхоза. И вот руководитель, коммунист, приехав под хмелем с фермы или с полей, он стоял, вжавшись в висящий тулуп, опустив на голову башлык, как некий рыцарь из музея, запахнув тело тяжелыми мохнатыми полами.
— Ну, милый, ну, перестань! Выйди!.. — звала его моя мать к столу.
Но отец не выходил, потому что она вновь обидела его, назвав алкоголиком, безвольным человеком.
— Почему ты со всеми пьешь?.. — такими словами она встречала его, сутулого при невысоком росте, с мокрой плешью, с шапкой или кепкой в руках, уже в одних носках — сапоги остались на крыльце. — Ты председатель, ты начальник… Если ты пьешь, они тоже будут пить…
Отец утирал лицо и молчал. Пить он стал ближе к старости, а может быть, и раньше пил, да не было так заметно. Помню, батя, подняв указательный палец, пробовал объясниться:
— Как ты так можешь говорить?! У Калинниковых свадьба… Витя, лучший тракторист, женится… я еду мимо — вышли красивые, с цветами: мы ждем вас… вы его крестный… Как я мог не зайти? Конец рабочего дня.
Я помню время, когда отец ездил еще в кошевке с запряженным жеребцом по кличке Гармонь — так весело этот конь ржал. Но однажды при спуске к реке он кошевку бросил на бок и сам грохнулся, а отец и вовсе вылетел в крапиву… Слава богу, жив остался. А позже отец катался по полям уже в «виллисе», так называлась машинёшка, крытая брезентом, — подарок райкома партии.
И вот старик оправдывался:
— Ты разве не знаешь, Ибрагим помер… наш бывший учитель… как я мог не выпить за упокой… — Или: — Когда же дадут крестьянам волю — держи скота сколько хочешь, сади сад сколько хочешь… У меня сердце болит… они там, в ЦК, высоко сидят, на людей в бинокль смотрят… да еще не в те дырочки…
— И что, это повод напиться?! — сокрушалась мать.
Отец больше ничего не говорил, а отворачивался и шел прямо к тулупу, висящему в сенях, и вставал внутри его, закрывшись.