С первого дня прошел я выучку в бригаде Дымова. Потом немало слесарей рядом работало, и Дымов ушел — кончил техникум, и его двинули мастером, — а трое нас держались постоянно. Ваныч бригадиром стал — ему уже за пятьдесят перевалило; дородный, неспешный, один глаз у него стеклянный — память о войне — да радикулит мучил; мог он поспокойней устроиться, предлагали, как инвалиду, ну, скажем, дежурным слесарем: Ваныч заявил Дымову: «Ты под моей рукой начинал? Птенцом желторотым квохтал, нынче начальство надо мной. Чуешь, куда клоню? Не тревожься, я сам знаю — тяжело или легко работается; только жизнь-то к закату, желание имею — до последнего дня не сдаваться, чтоб память обо мне осталась добрая, рабочая, чтоб ты помнил мою науку, пацаны эти и другие, которых наставил слесарить. Кроме того, друг сына своего завещал, Ромку, а как я его услежу, если бока в дежурке буду отлеживать? Не-е, куда я отсюда уйду. Посчитай, сколько годков здесь, сколько дел переделал, а что без глаза — так он мне без надобности, на ощупь любой станок разберу и соберу, ты же знаешь; каждый винтик десятки раз прощупал, у какого резьба или головка сработана — все помню; и без этих забот я никак не могу, они почище всякого лекарства на ногах держат, честное слово!»
На похоронах отца Ваныч с моей головы руки не снимал; я чувствовал ее — тяжелую, бугристую ладонь, и исходила от нее ласка и успокоение. Сказал он тогда: «Сделай, Ромка, чего твой отец не смог, в этом не его вина — война многих пометила...»
Особый разговор о Борьке Зотове. Он раньше маляром вкалывал, но что-то с легкими случилось, врачи запретили ему с красками возиться. Перешел к нам в бригаду. Поначалу мало чего умел — шабер в руках как кисть малярную держал. Освоился, чего там, нельзя было не освоиться, ведь за тридцать, семья, а по второму разряду навара не соберешь. Вот и старался. Честно говоря, я не любил шабровку; особенно когда только-только снимаешь со станка все узлы и нужно параллельность направляющих станины выправлять. Скукота... Час за часом дерешь шабером по черным от голландской сажи местам, и кажется, что этому конца и края не будет. То ли дело уже доводкой заниматься, здесь и точность требуется, и внимание, и интуиция. А Борьке самая грубая шабровка — прямо конфетка: упарится, пот со лба течет, и волосы длинные прилипают.
Уважал я Борьку, он своего добился — скоро на третий раз ряд вышел. Этакая в нем жила обстоятельность. За мной по пятам ходил, каждый чертеж наизусть заучивал, потом просил: «Проверь по памяти!» Ничего память, запоминал накрепко. Поморгает белесыми ресницами, сморщит лоб в гармошку и закатит глаза в потолок — вспоминает, аж желваки по скулам гуляют. Мне всегда чуточку смешно было, так и чудилось, что от старания и напряжения уши у Борьки вытягиваются морковкой. Ответит если правильно, — радость фонтаном прет. Работящий — дальше некуда, немножко чудак, на семье помешался: еще с утра заводится — Нюрка то сказанула, Любка это отчебучила; двойняшки у него, третий — тот старше года на четыре.
Другие у нас не очень задерживались. Несколько месяцев, год, полтора, не больше, и — адью, за заработком на сборку или на другой завод. А когда решили централизовать обслуживание наждаков, нам еще слесаря добавили. Тут уж замелькали они, как в кино: кому охота на пыльной работенке кантоваться, пусть и льготы есть — в день пол-литра молока и месячный отпуск. Нас, правда, эти передряги не затрагивали, ими Дымов занимался.