Выбрать главу

— Понял? — донесся сзади голос Мамонтова. — Почин есть.

Голубеву стало пасмурно:

— Мохнатая все ж твоя душа, Никита Данилович... Не желаю я у людей сомнение качать и тебе не советую. Пусть сами решают — брать им билеты или нет. По-подлому оставшиеся дни доживать не буду!

— Я что, я что... — смешался Мамонтов, нахлобучил поглубже картуз. — Я тоже по-честному... Не хочешь, как хочешь, мое дело сторона. — Он отошел на свое место, уселся, привычно вертанул лотерейный барабан — билеты замелькали сквозь пластмассовые грани, хотел зазывно крикнуть, но, посмотрев на сутулую спину напарника, осекся.

Необычным был этот день для Голубева. Открылся ему давно забытый мир человеческой спешки, устремлений куда-то. Сначала он никак не мог разобраться в калейдоскопе лиц, одеяний, приливов и отливов людского потока; Голубев испытывал странное состояние, будто прибило его, как щепку, в тихую заводь — вокруг крутят и пенятся стремительные струи, а покупатели, как брызги, едва задевают.

Но постепенно Голубев начал различать отдельных людей в непрерывном потоке, улавливать обрывки разговоров. Домашнее затворничество, длившееся годы, теперь забылось: он видел тысячи разных людей и находил в них схожее с другими, жившими раньше, которых он знал и любил и которые являются частью его самого.

Вот торопится в университет тонконогая хрупкая девчушка: правое плечо чуть ниже левого — тяжел черный портфель, набитый учебниками; веки у нее припухшие, и вся она теплая и сонная. Так Иришка щурилась в дремоте от солнечных зайчиков. Голубев, поймав их зеркальцем, пускал ей в лицо. Он неслышно подкрадывался к дочерней кровати и мрачно вещал: «Пора в школу!» Иришка натягивала одеяло на голову и жалобно канючила: «Ну, папка, ну еще минутку!» Голубев находил под одеялом пятки дочери и щекотал. Иришка вскакивала сердитая, бросившись отцу на шею, цеплялась ногами и стучала кулачками по его спине. А сама крепко прижималась худеньким телом к широкой груди, к свежевыбритым щекам и затихала, шепча ему на ухо что-то неразборчивое, похожее на детские сны...

Вечером девушку поджидал паренек. Он явился задолго до срока, прислонился к восьмигранной колонне.

Девушка, возбужденная и легкая, издали крикнула пареньку: «Сдала, Славка, сдала!» — и сунула ему в руки портфель. Тот солидно выспрашивал ее, а у самого радостно вздрагивали губы, потом подставил локоть, и они ушли — две стройные фигуры, прильнувшие друг к другу.

Походил этот паренек на бойца его взвода с чудной фамилией — Чарочкин. У них и глаза одинаковые. Смотрел ими Чарочкин на мир и не переставал удивляться всему живому на белом свете.

В тот раз они выследили немецкого офицера, инспектировавшего передний край. Два выстрела слились в один, офицерская фуражка исчезла, а через минуту заплясали вокруг разрывы мин — снайперов засекли наблюдатели. Они прижались к стенке окопа, испытывая желание запрятаться под метровый слой земли и не видеть, как медленно подбирается к ним смерть.

Сквозь грохот до Голубева донеслось:

«Вот, мать честная!»

Он осторожно повернул голову: Чарочкин пристально глядел из-под каски куда-то вперед. Голубев заметил в полутора метрах полевую мышь. Она, выискивая зерна, проворно сновала по стерне, юркала в нору: делала свою извечную работу, ту, что определила ей Жизнь, и нет никакого ей дела до людей, до смерти, которая бродила промеж них и которая может ненароком задеть и крохотное существо.

«Ишь ты, всякая тварь есть, пить...»

Чарочкин не договорил, его каска глухо стукнула о бруствер.

«Федя, Федя!» — стал звать Голубев.

Он повернул Чарочкина на спину: осколок попал точно в переносицу — зияла мрачная впадина; глинистая пыль, смешавшись с кровью, залепила рану. Удивленные глаза смотрели ясно, и застыл в них немой восторг, будто в последнюю секунду еще какую- то тайну открыл для себя саратовский парень с чудной фамилией.

Стемнело. Голубев полз с убитым на спине невероятно длинные сто метров по ничейной полосе. Прошло столько лет, а он помнит холодный свет ракет — замирал, выжидая, и двигался дальше.

...Сейчас Голубев заново проживал свои годы: живые люди вызывали в памяти тех, которых когда-то знал, и давнишние события привиделись ему ярко, осязаемо; никогда, до того самого взрыва снаряда на бруствере, рядом не бывало пусто и одиноко. Его неудержимо потянуло слиться — плечо к плечу — с человеческим потоком: тогда люди поровну разделят его заботы, каждому достанется лишь крошечка — никто и не почувствует тяжести. Он жадно ловил взгляды, улыбки, разговоры, смех и упивался этим — жизнь не остановить, ибо слишком многим за нее пожертвовано — радостью, работой, мечтами и Чарочкина, и Глебова, и шофера, ныне застывших памятниками по земле.