Здесь есть нисколько престранных американцев, над которыми Гарольд постоянно потешается. Один — ужасный маленький человек, который вечно сидит у камина и толкует о цвете неба. Не думаю, чтоб он когда-нибудь видал небо иначе как через оконную раму. На днях он поймал меня за платье — зеленое, которое вам так нравилось в Гамбурге — и сказал мне, что оно напоминает ему девонширский дерн, и с полчаса толковал о девонширском дерне, что показалось мне совершенно необыкновенным предметом разговора. Гарольд уверяет, что он сумасшедший. Очень странно жить в таких условиях, с людьми, которых не знаешь. Я хочу сказать: которых не знаешь, как мы в Англии знаем своих знакомых.
Остальные американцы, кроме сумасшедшего, — две девушки, приблизительно моих лет, из которых одна довольно милая. У нее есть мать; но мать вечно сидит у себя в спальне, что очень странно. Мне хотелось бы, чтоб мама пригласила их в Кингскот, но боюсь, что мама не понравится мать, которая довольно вульгарна. Другая девушка также довольно вульгарна и путешествует совершенно одна. Мне кажется, она что-то вроде школьной учительницы; но другая девушка, более милая, с матерью, говорила мне, что она приличнее, чем кажется. Она, однако, придерживается самых странных мнений — желает уничтожить аристократию, считает неправильным, чтоб Артур получил Кингскот после смерти папа. Не понимаю, какое ей дело, что бедный Артур наследует имение, что было бы чудо как приятно — не будь тут замешана смерть папа. Но Гарольд говорит, что и она — сумасшедшая. Он страшно пристает к ней с ее радикализмом, и он так удивительно умен, что она не умеет отвечать ему, хотя и она довольно умна.
Здесь есть также француз, племянник или двоюродный брат, словом, какой-то родственник хозяйки, необыкновенно противный; и немец — профессор или доктор, который ест с ножа и на всех наводит страшную скуку. Мне ужасно жаль, что я должна отказаться от своей поездки. Боюсь, что вы никогда более не пригласите меня.
VII
Леон Вердье, из Парижа, к Просперу Гобену, Лилль.
28 сентября
Дорогой Проспер!
Давно не давал я тебе весточки; не знаю, что мне пришло в голову сегодня напомнить тебе, наконец, о своем существовании. Вероятно, причина-то, что когда мы счастливы, душа инстинктивно обращается к людям, с которыми мы некогда делили наши восторги и разочарования, et je t'en ai trop dit, dans le bon temps, mon gros Prosper. Ты всегда слишком невозмутимо выслушивал меня, с трубкой в зубах и в расстегнутом жилете, — чтоб мне не чувствовать, что я вправе сегодня рассчитывать на твое сочувствие. Nous en sommes, nous flanquees, des confidences — в те счастливые дни, когда при виде приключения, появляющегося на горизонте, моей первой мыслью была мысль об удовольствии, с каким я опишу его великому Просперу. Говорю тебе, я счастлив, положительно счастлив, и из этого признания ты, я думаю, можешь вывести остальное. Не помочь ли тебе немного? Возьми трех прелестных девушек… трех, мой добрый Проспер, — мистическое число — ни больше, ни меньше. Возьми их и поставь между вами твоего ненавистного маленького Леона! Достаточно ли обрисовано положение, угадываешь ли ты причины моего блаженства? Ты, может быть, ожидал, что я сообщу тебе, что составил себе состояние или что дядюшка Брондо, наконец, решился возвратиться в лоно природы, сделав меня своим единственным наследником. Но мне нечего напоминать тебе, что женщины всегда играют роль в благополучии твоего корреспондента — в его благополучии, а гораздо большую в его несчастии. Но не стану теперь говорить о несчастии; успею, когда оно придет, когда эти барышни войдут в тесные ряды своих любезных предшественниц. Извини меня — я понимаю твое нетерпение. Скажу тебе, кто такие эти барышни. Ты слыхал от меня о моей кузине de Maison-Rouge, этой высокой, красивой женщине, которая, вступив вторично в брак, — в первом браке ее, по правде сказать, не были соблюдены все формальности — с почтенной развалиной, принадлежавшей к старому дворянству Пуату, по смерти мужа, и благодаря поблажке своим разорительным вкусам при доходе в 17000 франков, осталась на парижской мостовой с двумя маленькими чертенятамидочерьми, которых предстояло воспитывать. Ей удалось их воспитать; мои маленькие кузины строго добродетельны. Если ты меня спросишь, как она ухитрилась, я объяснить тебе не сумею; это не мое дело и, a fortiori, не твое. Ей теперь пятьдесят лет она признает тридцать семь; а ее дочерям, которых ей никакими судьбами не удалось выдать замуж, двадцать семь и двадцать три года, — они признают двадцать и семнадцать. Три года тому назад ей пришла трижды благословенная мысль открыть нечто вроде пансиона для пользы и удовольствия косноязычных варваров, приезжающих в Париж в надежде подобрать несколько крупиц языка Вольтера и Золя. Мысль эта принесла ей счастье; лавочка хорошо работает. Еще несколько месяцев тому назад она управлялась одними моими кузинами; но за последнее время потребность в некотором расширении и улучшении дала себя знать. Несмотря на расходы, кузина пригласила меня поселиться у нее — стол и квартира даром — и наблюдать за грамматическими эксцентричностями ее пансионеров. Ведь расширение-то и улучшение — я, добрый мой Проспер! Живу даром и исправляю произношение прелестнейших английских уст. Что английские уста не все прелестны — известно небу, но все же в числе их достаточно прелестных, чтобы я был в барышах.