Но он сейчас же смутился неделикатности своей мысли и заторопился.
– Я вас еще провожу… а то, может, там, на вокзале, что-нибудь…
– Непременно… – опять со слезами на глазах согласилась Зиночка.
Было уже совсем утро, и поезд убегал от города по солнечным, сверкающим от росы лугам. Зиночка, заплаканная и ошеломленная, затолканная со всех сторон, совершенно сбитая с толку той отчаянной борьбой, которую только что вело за места в поезде сбесившееся от страха человеческое стадо, стояла на площадке, притиснутая к самому ее краю спинами и узлами. В первое время почти все молчали, и странно было видеть эти сдавленные, потные кучи людей, с растерянными, округленными глазами, бешено влекомых в зеленых, синих и желтых тесных ящиках по нежно-зеленым свободным полям, радостно озаренным прозрачным утренним солнцем, как будто вздрагивающим от счастья в волнах легкого, чистого воздуха и весело убегающим назад к оставленному городу.
Зиночка, не спуская глаз, смотрела на скрывающиеся за горизонтом пестрые крыши и трубы, главы церквей, блестящих, как звезды, и запыленные зеленоватые купола пригородных садов. Ей было и стыдно, и противно и в себе самой, и во всех окружающих, что они бегут оттуда.
«Какая гадость! – думала она. – Ведь там будут погибать не для себя, а за всех, за нас… для всех этих идиотов, которые, выпуча глаза, бегут куда попало… А те, милые, несчастные!..»
Ей ярко и широко, в картинных и величественных силуэтах, точно в громадной туманной панораме, представились эти люди, которые не побежали перед страшной смертью и там, на улицах, покрытых дымом и кровью, застроенных мрачными и прекрасными баррикадами, точно навороченными из земли, камня и железа руками гигантов, стоят и ждут смерти.
Все, кого она знала, мелькнули перед нею, и их бледные образы были и страдальчески, и прекрасны. Она вся вздрогнула и побледнела: ей нарисовалась какая-то груда камней, дым, огонь и треск выстрелов и бледная, мертвая, прекрасная голова, такая дорогая, единственная, что душа облилась кровью.
– Что я сделала?.. Как пустила, как оставила его одного? Страшно вздрогнуло и сжалось сердце, белый туман покрыл глаза, и вся она ослабела, как будто падая в пропасть.
– Не может быть, не может… Это слишком ужасно!..
И с ужасом, всею силою смятенной души отгоняя страшный образ, Зиночка перебросилась мыслью к Сливину, и ей стало и легче, и жальче, и не смертельная бледность ужаса, а грустные, почти материнские слезы показались на глазах.
«Бедный Сливин!.. – подумала она, грустно улыбаясь его длинному, такому смешному и такому милому образу. – Может быть, и его убьют?..»
И она вспомнила с болью, как необдуманно и легкомысленно стыдила его на вокзале, заметив его растерянность и страх.
Бешеная суета бегущих, по большинству сытых, приличных и хорошо одетых людей, яркое утро, ряды отряда дружинников, прошедших мимо вокзала, когда они подъезжали, гул и шум, рев паровозов и красные флаги, которые показались далеко в конце большой улицы и долго торжественно и загадочно колыхались там над синеющей вдали толпой, – все это возбудило ее, наполнило ощущением грандиозности, торжественности и силы, и вид унылого, бледного Сливина раздражал ее.
– Стыдитесь, вы!.. Если бы я была мужчиной, я бы не кисла, как вы!.. – блестя глазами и вся розовея от нахлынувшего подъема, говорила ему Зиночка.
– Я, право… – краснея до слез и нелепо разводя длинными руками, бормотал Сливин. – Если бы вы знали, Зиночка, какой я трус… Вот еще ничего не видно, может быть, еще ничего не будет, а у меня сердце все время дрожит… Проклятый трус!.. – вдруг прибавил он неожиданно с исказившимся, покрытым пятнами лицом и стиснутыми зубами.
Он всегда был с Зиночкой так откровенен, как ни с кем другим, и именно ей сказать это было для него и невыносимо мучительно, и болезненно приятно.
«Видишь, от тебя я даже этого не скрываю», – как будто хотел он сказать…
– Эх, вы!.. – жестко отозвалась Зиночка.
Он весь осунулся и побледнел, и теперь ей было невыносимо жаль, что она его тогда так обидела…
«А его, может быть, убьют… – опять подумала она. – Именно его и должны убить… нелепый он какой-то, жалкий…»
И ей стало больно думать и о Сливине, и она стала стараться думать о тех людях, которые здесь, на поезде, осмотрела их и почувствовала ненависть и презрение.
– Зиночка, ты там не упадешь?.. – спрашивал через спины и головы других стиснутый в самом входе вагона старый Зек, поймав ее помутившийся взгляд и истолковав его так, как он сам чувствовал себя в эту минуту. Он был весь красный и потный, точно только что выскочивший из бани, но уже начинал успокаиваться и приходить в себя в радостной мысли, что и он, и жена, и дочь спасены.
Зиночка не ответила ему.
«Другая на моем месте осталась бы!» – с обидным и горьким укором за то, что не могла нанести этот удар отцу и матери и поехала-таки с ними, подумала она. И бессознательно прислушавшись к словам отца, почувствовала какое-то странное ожесточение: ей вдруг захотелось и в самом деле упасть, броситься прямо на рельсы, чтобы доказать всем этим дрожащим, как скоты, над жизнью людям, что не так уж драгоценна эта жизнь, что есть и такие, которые не пойдут из-за нее на трусость, унижение, на позорное бегство. Зиночка крепко стиснула зубы, так что на нежных округлых щеках выступили розовые скулы, и, наклонившись над пустотой пролета между вагонами, взглянула вниз на рельсы, сплошной белой полосой струившиеся из-под вагона.
«Броситься!.. Вот возьму и брошусь», – мелькнуло у нее в голове.
Две мягкие пушистые косы через плечи свесились вниз, площадка колыхалась, точно ускользая из-под ног, но маленькие ручки крепко держались за холодную железную палку, и было страшно смотреть. Изогнувшись гибкой спиной и выпуклой грудью, она сделала движение, какое делает падающая кошка, и выпрямилась.
Мимо замелькала березовая роща, тихая и белая, как ряды чистых и юных невест, замерших в ожидании.
В разгоряченное лицо повеяло сырой прохладой и запахом мокрой травы и коры, а потом опять побежали назад луга и дороги, освещенные солнцем.
В нервно-дрожащей молодой груди запеклось бессильное, тоскливое раздражение.
А в вагоне уже стали успокаиваться и послышались голоса, еще возбужденные, но уже звучащие нотками удовольствия сознания избегнутой, но все-таки, как-никак, а испытанной опасности. Все устроились и разместились, и оказалось даже просторно, точно толпа растаяла. Старый Зек снял шляпу и вытирал потное, красное лицо. Он довольно улыбнулся Зиночке.
– Ну, теперь все слава Богу… Дома жалко, ну, да Бог с ним… Пока поживем на даче, а там видно будет…
– Почему вы думаете, папа, что непременно в «ваш» дом попадут? – сухо и зло спросила Зиночка, глядя в сторону.
Зек понял подчеркиванье и обиделся. В нем вдруг возмутилось все его воробьиное право на свою жизнь.
«Эта молодежь теперь думает, что она только и живет честно, как следует, оттого, что лезет на рожон… Кого они хотят этим удивить? Все это и мы переживали… знаем… К чему этот фарс мальчишеский?..»
– Почему же это «ваш»? – вызывающе-сердито спросил он. – Это такой же мой дом, как и твой…
– А потому… – с внезапными слезами в голосе, не помня, что говорит, ответила Зиночка, – что это подло!.. бежать!.. гадость!..
Зек вспыхнул. Стоявшие на площадке толстый лощеный господин в серой шляпе и старый человек, похожий на заморенного долголетней работой рабочего, прислушались к разговору. Толстая старая купчиха, с глупым ужасом в заплывших глазах, уставилась на Зиночку.
– А по-моему, подлость и гадость подвергать жизнь других людей опасности из-за своих бессмысленных мечтаний! – краснея кирпичным цветом и раздраженно выталкивая крикливые слова, повысил голос Зек.
– Папа! – возмущенно, как будто ее ударили, вскрикнула Зиночка.
– И совершенно правильно, – как бы в сторону, не глядя на них, пробормотал господин в серой шляпе.
– Чего вы ломаетесь? – продолжал старый Зек, все более и более раздражаясь и чувствуя, что не может чего-то доказать, без чего все-таки в глубине души скверно. – И будьте вы искренни… к чему эти фразы?.. И вам жить хочется, и вы такие же люди, как и мы… Это все позы… Как же, герои!.. Кого вы этим удивить хотите?..