Мне казалось, что я стал вдруг другим, лучшим человеком.
Но вот я вновь вспомнил о непринятом Лисовском, и мое сердце облилось кровью.
«Зачем, — думал я, — было предлагать человека, не убедившись заранее, что его примут? Ведь это же безжалостно!»
Я побежал к нему на квартиру, чтоб как-нибудь поделикатнее утешить, успокоить его. Он только что встал, явно помятый от бессонной ночи, и, не ожидая моих успокоений, встретил меня раздражительно словами:
— Это все интриги Гольденберга, я знаю!
— Но причем же тут Гольденберг? — вспомнил я с недоумением. — Ведь это не он предлагал вас, а Жуковский по вашей же просьбе.
— Оба одна шайка! — и он вдруг вывалил передо мной целый короб эмигрантских дрязг, существования которых я и не подозревал.
Все это были личные мелочи, уколы самолюбия, способные возникнуть только среди нервно настроенных и болезненно восприимчивых людей. Они могли действовать только на душевнобольных, какими, в сущности, и было большинство эмигрантов, оторванных от своей родной страны и не примкнувших к чужой, лишенных какого-либо дела, кроме споров, основной пружиной которых стало уже не искание истины, а только желание настоять на своем, оставить за собой последнее слово в споре. Я уже давно знал эти споры в кафе Грессо и зале собраний, и они напоминали мне петушиные бои[63].
Не привыкший у себя на родине к публичным состязаниям, я в первый раз был просто поражен красноречием спорщиков и их находчивостью. Особенно Жуковский поразил меня остроумием и продолжительностью своей речи на первом посещенном мною эмигрантском митинге в присутствии женевских студенток и студентов. Во второй раз впечатление было уже слабее, потому что он многое повторил, хотя и в другом порядке, из первой речи. А при третьем, четвертом, пятом и т. д. его выступлениях я уже не слышал ничего нового. У каждого оратора, как я увидал очень скоро, был свой ограниченный репертуар идей и усвоенных эффектных выражений, как старая засаленная колода карт.
Этот репертуар только перетасовывался на новый лад по любому поводу, или из него бралась подходящая часть с импровизированным началом и концом или с незначительными вариациями. И это прекрасно служило для своей цели, так как большинство публики быстро забывало отвлеченные выводы и рассуждения, и, когда им предлагали их же, но в другом порядке и в несколько измененной фразеологии, им казалось, что они слышат что-то новое.
У ораторов здесь возникло настоящее чувство ревности, как у многих влюбленных, ухаживающих разом за одной и той же особой. Теоретическое, несмотря на все их усилия, переходило в личности. Начинались шпильки, искание в противнике тех или других недостатков, и таким образом возникла фракционность, которая с оратором переходила и на их личных сторонников. Появлялась так называемая кружковщина, деление на мелкие партии, в борьбе которых между собой совершенно терялась первоначальная великая борьба с реальными врагами света и свободы.
Лисовский не был оратором и даже литератором. В его душе возникали по временам поэтические порывы, и он написал несколько стихотворений с трогательными отдельными куплетами. Несколько месяцев тюрьмы, гибель в ней друзей и собственное бегство за границу разбили его мягкую, но несильную душу, и из-под оболочки разрушающихся высших психических настроений стали проглядывать по временам долго сдерживаемые ими низшие инстинкты.
Я совершенно не узнал его в это утро. Передо мной был какой-то маньяк, на которого всякая моя попытка успокоения производила совершенно обратное действие. На попытку защищать Гольденберга он, желая восстановить меня против него, начал предупреждать, будто Гольденберг и обо мне за глаза выражается скверно, да и все остальные тоже. Стал даже приводить их собственные фразы, очевидно, беря действительные их выражения, но придавая им посредством легких изменений конструкции и обстоятельств, при которых они сказаны, совершенно обратное значение.
Я ушел от него, как облитый ушатом помоев, и, чтоб немного очухаться, отправился бродить по набережной Женевского озера. День был ясный и слегка морозный. Я ушел на противоположный берег и смотрел на сверкающие под солнечными лучами лазурные волны, на Женеву, на которую падала мглистая тень поднимающейся прямо за нею до облаков почти отвесной громады Салева.
63
В. И. Ленин писал о склоках и дрязгах в эмигрантской среде: «Сидеть в гуще этого «анекдотического», этой склоки и скандала, маеты и «накипи» тошно; наблюдать все это — тоже тошно... Эмигрантщина и склока неразрывны» (Письмо А. М. Горькому от 11 апреля 1910 г., Соч., т. 34, стр. 369).