А как мне хотелось увидеть вас всех, в какие наряды вы ни облеклись бы, и родные места, где каждый куст и каждый пригорок так много говорят сердцу! Лучше уж и не огорчать себя воспоминаниями об этом! Сейчас за неимением новых пересматривал ваши прежние фотографии в своем альбоме. Вот и наш дом, где все мы жили вместе, и флигель, и каменные ворота вдали, куда мы ходили иногда гулять, и подъем на горку в парке, поросший березами, и широкое ровное поле под горой, и большой пруд с островком посредине. Как он весь зарос водяными кувшинками! Их белые цветки так и торчат из воды повсюду вокруг лодки, где наклонилась ты, Верочка, с веслами в руках.
Сижу сейчас и думаю, что-то творится теперь на белом свете? Когда-то в Швейцарии пришлось мне посетить Ронское ущелье. Лет сорок тому назад в него еще никогда не ступала нога человека, потому что река прорезала в этом месте целый горный хребет от самого верха до низу и текла не менее двух верст в узкой расщелине, дна которой никто никогда не видал со склонов горы. Но человеческая предприимчивость воспользовалась и этой таинственной пропастью, которую народное воображение считало испокон веков жилищем горных фей и горных духов и гномов. С обоих концов ущелья стали пробивать одну за другою дыры в отвесной каменной стене, начали вставлять туда толстые железные стержни и крючья и привешивать на них в мрачной глубине расщелины висячие деревянные мостки вроде длинного балкона в нескольких саженях над мутными мечущимися волнами потока. И вот все то, что было, казалось, тайною от века, стало вдруг доступно человеческому глазу за каких-нибудь два франка.
И я проходил вместе с несколькими русскими и английскими спутниками по этим висячим и гнущимся под ногами, хрупким по внешности мосткам с большими щелями между досками, нарочно оставленными для эффекта. От шума и грохота потока не слышно было человеческого голоса; внизу в полутьме метались волны и крутились водовороты, а вверху, на громадной недосягаемой высоте, синела лишь узкая полоска голубого неба. Весь мир, казалось, был сжат в этой узкой щели, и таким же представляется мне он часто и теперь. Когда я гляжу в промежуток между бастионами на несущиеся вверху облака и на летающих под ними ласточек и стрижей, я часто вспоминаю об этом Ронском ущелье. Все, что делается в мире, представляется отсюда таким же далеким, каким оно казалось и тогда. И что же удивительного в том, что я чуть не пометил по рассеянности этого самого письма 395-м годом?
Я живу все эти годы главным образом своим внутренним миром и если сохранил еще в себе живую душу и восприимчивость не только к печальному, но и к смешному, то это только потому, что раньше, чем я исчез со света, у меня в голове уже много было научных вопросов, которые хотелось разрабатывать, и предметов, которые хотелось изучать. Вот окончу сейчас это письмо и снова примусь за них и снова на полгода войду в обычную колею. В это полугодие я успел закончить статью о радиоактивных веществах и книгу по древней астрологии конца четвертого века, для которой нашлись случайно достаточные материалы, как я уже писал в начале этого письма. Вышло довольно живо, и я назвал свою книгу: «Откровение в грозе и буре; история возникновения Апокалипсиса». Теперь примусь опять за теоретическую физику и буду разрабатывать один новый математический метод исследования физических вопросов. Если позволит здоровье, окончу к новому году и напишу вам тогда об этом новом произведении.
Прощайте все, мои дорогие! Будьте здоровы и счастливы!
Дорогая, милая мамаша!
Вот и снова тихо пришел в мое жилище Новый год и снова принес за собою обычные известия из родных краев. Все у вас осталось, говорят ваши письма, без особенных перемен, не случилось ничего особенного, ни дурного, ни хорошего. И когда подумаешь об этом спокойно, то кажется, что такое отсутствие событий не дает ровно никаких поводов ни для радости, ни для печали. А между тем, дорогая, у меня все-таки сразу стало легче на душе, как только я получил вашу обычную посылку и узнал, что все у вас идет по-старому. Это, вероятно, потому, что в моей тусклой личной жизни как-то привыкаешь больше ждать печальных, чем радостных событий.
О себе я тоже не могу сказать ничего особенного[218]. По-прежнему живу, как в заколдованном замке, и каждый новый год проносится над его крышей, как тень чего-то далекого, невидимого и недоступного, совершающегося где-то во внешнем мире. Здоровье мое ни хуже, ни лучше, занятия те же самые. Пишу том за томом новые работы по физико-математическим наукам.
[...] Сейчас, дорогой мой Петя, я только что снова пересмотрел твои философские размышления в последнем письме. Написаны они тобою, очевидно, в минуту утомления рутиной обыденной жизни с ее однообразными интересами, когда человеку хочется на время уйти в глубину своей собственной души и определить свое отношение к окружающей нас беспредельности, в вечной жизни которой теряется каждое наше единичное существование, хотя и составляет в ней неотъемлемую часть. Ты говоришь, между прочим, что «природа устроила очень разумно, не сделав нас бессмертными в том смысле, как мы это привыкли понимать», т. е. в смысле сохранения памяти о бывшем до нашего рождения, что «каждый из нас, быть может, пережил миллионы видов существования и каждый раз, начиная снова жизнь, радуется ей, как чему-то новому и интересному». Можешь себе представить, что это самое, притом почти в тех же самых выражениях, приходило и мне в голову, и я даже написал лет пятнадцать тому назад небольшой рассказ «Эры жизни»[219] (научная полуфантазия), где все эти мысли в связи с соответствующими фактами естествознания вложены в голову одинокого мечтателя, размышляющего о прошлом и будущем Земли в своей одинокой комнате под шум зимней вьюги, осыпающей снегом его окно. Как жаль, что я теперь не могу послать тебе этого рассказа в виде отголосков твоих собственных мыслей!
Те немногие, кому приходилось его читать, говорили мне потом, что он произвел на них в чисто литературном отношении очень яркое впечатление, но по отношению к его философскому смыслу мнения разошлись в двух диаметрально противоположных направлениях в зависимости от мировоззрения читателей. Одни объявили его «вкладом в поэзию науки»[220], а другие[221] говорили мне, наоборот, что это — настоящая галлюцинация сумасшедшего, написанная до того реально, что у них явилось даже сомнение в нормальности моих умственных способностей в то время, когда я писал этот рассказ. А между тем в нем нет решительно ничего более необыкновенного, чем твои собственные мечтания, с которыми притом же находятся в полном согласии философия и религия всего азиатского юго-востока. Только одно я сюда прибавил от себя в виде «нового вклада» не то в науку, не то в поэзию: на основании давно известного в химии закона «изоморфных замещений» одних веществ другими я старался доказать возможность существования сознательной жизни, совершенно аналогичной нашей, даже на таких раскаленных светилах, где вместо водного океана бушует еще океан расплавленного кварца, а на континентах, состоящих из веществ еще более тугоплавких, текут стеклянные ручьи и реки и носятся кварцевые облака.
217
Затеряно. Восстановлено по сохранившемуся в моих тетрадях черновику. —
218
Текст этого письма от слов «По-прежнему живу» включен Н. А. Морозовым в его позднейший очерк «Княжна Мария Михайловна Дондукова-Корсакова. Воспоминание». Очерк напечатан в книге «Первый женский календарь на 1910 г.» (СПб., 1910, отдел «Из прошлого и настоящего», стр. 25—29) и помечен: «5 ноября 1909 г.». В этот очерк включены выдержки из двух шлиссельбургских писем: комментируемого и следующего за ним. Отрывки снабжены краткими связующими заметками автора.
Начинается очерк так: «Осенью минувшего года скончалась после долгой жизни, посвященной нуждающимся, обремененным и заключенным в темницах, одна из симпатичнейших деятельниц XIX века — княжна Дондукова-Корсакова. Еще не настало время произвести полную и всестороннюю оценку ее бескорыстной гуманитарной деятельности на пользу ближнего, так свежа еще ее память. Но мне невольно хочется сказать хоть несколько добрых слов об этой необыкновенно симпатичной женщине, прежде чем другие дадут ее полную биографию. Впервые мы встретились с ней в июле 1904 г. в стенах Шлиссельбургской крепости. Это была единственная посетительница, навестившая нас там за все время нашего заточения.
В то время нам уже разрешено было писать родным по два письма в год, в январе и июне, каждое на одном листке, и ее приход ко мне описан был в следующем же январском письме 1905 г. Вот что в нем говорилось». Затем — точная выдержка из письма.