Истинный талант измеряется по умению скрыть настоящий гений, и Бреш считал себя мастером скрытности. Грядущее сулило ему славу, но он не давал никому ни малейшего намека, дабы критики и завистливые соперники не набежали толпой, оскалив хищные клыки. Он покажет себя в Фарроге, и тогда они узрят! Кляпп Роуд, плаксивая плясунья Пурса и вся Свита...
***
Свита! Откуда взялись эти создания, столь жаждущие отвергнуть всякую оседлость? Представьте же их - торопятся выказать восторг, в глазах скользкий блеск, в голове меньше мозгов и больше преданности, чем у комнатной собачонки. Полотняный мешок набит платками и всяческими безделицами, и ох, как спешит факир выступить пред кичливым королем, будто во храме, как носится по комнате, как выбегает на помост!
Торопливые ноги, трио, мигом меняющее неуклюжий галоп на женственные припрыжки и реверансы, едва покажется Обожаемый. Свита сопровождает Идеального Творца повсюду, в собрания большие и малые, публичные и приватные. Становится стенами великолепной, неприступной крепости, вместилища эго Творца. Охраняет рвы, отгоняя малейшие намеки на омерзительную слабость и причастность смертному роду. Стоит стражей в каждых вратах, прочищает каждый водосток. Будто замутненные стекла, рисует радуги вокруг возлюбленного, безупречного профиля.
Но не будем особенно насмешничать, ибо каждая жизнь есть чудо, и ни презрение, ни жалость не красят душу, ведь зачастую за ними лежит тщательно скрытая от общества зависть. Да померкнет объект их бездыханного восторга, пока фонарь нашего внимания отмечает явления на сцену каждой из сладких женщин!
Для начала назовем их и выделим наибольшие примечательности, дабы сохранить прочную память. Первой будет, к примеру, Опустелла, прожившая на свете уже двадцать три года, но с беспощадной ясностью помнящая лишь четыре последних, с первого взгляда на обожаемого Творца. Что было прежде - не знает никто. Родилась ли она? Были у нее отец и мать? Они любили ее? Она не помнит. Братья? Сестры? Возлюбленные? Детки? Что она ела? Ела ли вообще? Спала ли?
Ее волосы темны и пышны, красиво извиваются по шее и плечам. Брови роскошны, но удивительно независимы в своем обличии. Нос длинный и острый, отмеченный всеми следствиями необдуманных воздействий. Уста ее описать весьма затруднительно, ибо они никогда не прекращают двигаться, однако подбородок торчит вперед с завидным постоянством. Одеяния столь цветасты, что оценить телосложение не представляется возможным; впрочем, можно прибавить - в седле она держится без труда, и бедра почти не возвышаются над конским кострецом. Итак, назовем ее Опустелла - мерцающий ротик.
Далее, там была Пампера, равно неискусная в творчестве на всех языках, включая ее собственный. Мастерица жеманства, она непрерывно устраивает парад полчища изящных и манерных поз но, к несчастью, каждая поза длится чуть дольше, чем следовало бы, и слишком торопливо сменяется другой. Пока вы опускаетесь в кресло, Пампера смогла бы сесть скрестив ноги на шелка кушетки, локти уперты в колени, длинные пальцы сплелись мостиком, поддерживая подбородок (инемалый, вероятно, вес того, что выше), и вытянуть вперед длинную, безупречно изящную ножку, откинуть назад голову и вскинуть руки, подчеркивая вольно колышущуюся грудь, и вскочить проворнее струйки дыма, и повернуться, изгибая бедра, показывая пышные бочонки ягодиц, и сесть на диван, отчего волосы поплывут как щупальца, рука приглаживает голову, пока вторая (рука, не голова) пытается вернуть перси в скудные чашечки лифа (похоже, повзрослев, она несколько замешкалась со сменой размера одежды).
Впрочем, у Памперы взросление оказалось погребено под девственностью - в глубокой могиле под толстым слоем мусора, и трава уже выросла густо, высоко, и даже пастухи забыли, чем некогда был скромный бугорок. И все же ей исполнилось девятнадцать. Волосы ее, склонные колыхаться подобно морским приливам и отливам, имеют цвет густого меда, переходя на концах в чернильную черноту. Глаза моглибы разбудить все фантазии в мальчишках того возраста, когда взгляды значат так много - два огромных глаза с намеком на томный будуар, в коем женщина в мгновение ока (точнее, очей) становится не подобием матери, а началом чего-то совсем иного. Мечтательный скульптор избрал бы для ее воплощения воск или нежную глину. Живописцы возжелали бы изобразить ее на свежей штукатурке стен или даже всводе величественного храма. Но я подозреваю, что все их грезы прожили бы слишком мало. Может ли объект похоти оказаться... слишком совершенным для исполнения томлений? Сколько телесных поз существует в мире, и откуда она узнала о них? Да, даже во сне она возлежит с неимоверным изяществом. Скульптор падет жертвой отчаяния, поняв, что Пампера уже есть скульптура себе самой, и никому не дано ничего исправить и улучшить. Живописцы впадут в заразительное безумие, тщась воссоздать совершенство тонов ее кожи, а мы, страшась заразы, прекратим воспевание прелестной Памперы.
Способен ли поэт выразить ее суть в словах - и не поддаться рвотному позыву?
Итак, из славной троицы остается лишь одна, Огла Гуш, непричастная любому непотребству не благодаря неопытности, но по блаженной невосприимчивости к бесчестным идеям. Она легко проскользила по жизни все семнадцать лет от момента рождения из чресл матери (искренне не понимавшей, что беременна), унаследовав материнскую простоту и заслужив честные похвалы и рыцарей и негодяев (увы, Великий Творец остался исключением). Всегда готовая улыбнуться, даже в самое неподходящее время, она походит на щеночка, едва улизнувшего от хозяйского пинка и тут же лезущего ему на грудь, визжащего и перебирающего когтистыми лапками, тычущегося мокрым носиком...
Ни одно из дел ее не таило злобы. Ни один из многочисленных несчастных случаев нельзя поставить ей в вину. Когда она пела - что случалось часто - то не могла попасть в верный тон, словно залипал язык - но все пялились и пускали слезы умиления, думая... о чем же? Возвращаясь к младенческим мечтам, раздавленным пятой взросления? Неужели бесстрашная смелость бесталанности способна воскрешать память о щедротах детства? Или нечто в этой драматической истовости отключало критическую способность мозга, оставляя лишь сладкую манную кашку?
Огла Гуш, удивительное дитя, игрушка Идеального Творца, да останется память о тебе вечной и неизменной. Чистой как ностальгия. Ледяная жестокость, с коей ты была использована, не заставит ли нас обратить взоры к самому Творцу, тому, кого окружает Свита? О да, именно.
***
Ниффи Гам трижды завоевывал Мантию Величайшего Творца Столетия. Свита его (что тут троица, встречаемая нами в конце пути через Сушь!) всего месяц назад насчитывала шесть сотен и сорок четыре человека, и если бы Огла не решила - с наилучшими намерениями - убраться в трюме пассажирской баржи, все они были бы с ним. Как будто Огла что-то понимала в баржах и прочем. Как будто она знала назначение кингстонов и люков - и даже название этих штуковин!
Он казался выше, чем оказывался, если можно так сказать (судя по кивкам окружающих, сказать можно и не такое). Он носил плащ и отмерял шаги, стараясь выглядеть солиднее, черты его не были ни уродливыми, ни прекрасными. Собранные в лицо, они выглядели приятными, но если бы кто-то отделил их от головы и разложил на лотке, среди прочих - вряд ли кто даже протянул бы руку, не говоря что купил. Хотя иногда встречаются ценители обыкновенностей...
Касаемо талантов, Ниффи Гам получил щедрую порцию - чаша отнюдь не переливается через край, но есть в ней нечто, огонь, подмигивание, дар продвижения, дерзновенная стать в сочетании с резвостью (смотрите, хихикающее окружение едва успевает за ним). Все эти штучки и большее - отличная подмога, позволившая славе его сиять не слабее, чем сияют его стихи и поэмы. Знаменитость питает сама себя, прозорливость подсказывает любой момент, служащий вящей публичности.
В такой персоне любое преувеличение кажется недостаточным, и слабый намек на скромность давно сокрылся под щедрыми слоями самообожания; предположите в ней глубину, и подлинные глубины поспешат подтвердить вашу презумпцию. Не сочтите, что я уязвлен собственными неудачами на стезе поэзии. Да, я никогда не почитал слова достойным оружием, имея в распоряжении много оружия более мощного и надежного.
Сознаюсь, глядя на себя у того костра в исходе двадцать третьей ночи, я вижу молодого, слишком молодого поэта скромной наружности, уже обретшего намек на лысину и отнюдь не способного показаться ангельски прекрасным хотя бы в виде силуэта на стене шатра. А Ниффи Гаму, с его густой медной шевелюрой, даже стараться было не нужно, ведь одаренные вспоминают о своем даре, лишь чтобы восхититься или - еще славнее - узреть восхищение окружающих при такой малости, как звук голоса, удачное слово или прядь волос.