Ах, я увлекся сам собой. Это вошло в привычку у никому не ведомого ловца приключений, рассказчика, способного безо всяких швов соединить историю давних дней в Великой Суши и день нынешний.
Жизни людские качаются на веревочках каждый миг, в любое время, ибо сама жизнь есть баланс; то небо сверкает ослепительным солнечным светом, то погружается во тьму, и ледяные искры звезд туманятся под порывами мистраля. Мы видим колесо небес, но сие есть лишь слабость воображения: нет, это мы кружимся, подобные жукам в ободе, и мы размеряем течение дней.
Теперь я вижу себя юным, и никогда мне не стать юнее. Это мой рассказ и рассказ моей юности. Как такое возможно?
Да что такое душа, как не карта каждого и любого колеса?
***
Смею надеяться, что долгие мои рассуждения стоит завершить небольшим примечанием. На двадцать третий день пути угрюмая толпа паломников настигла одинокого странника. Голодный, иссохший и близкий к смерти, Апто Канавалиан мог бы испустить дух в руках Негемотанаев и паломников, не улови они одной многозначительной детали. Сквозь потрескавшиеся губы, давно не ведавшие ничего, кроме вина и сырой рыбы, Апто возвестил, что вовсе не является пилигримом. Нет, он скорее следователь - по духу, если не по ремеслу (хотя попытки были), он элита элит в ракурсе интеллекта, кузнец парадигм, прогностик популярности, наделенный привилегией выносить быстрые суждения. Короче говоря, один из судей, выбранных для определения Величайшего Творца Столетия.
Мул его подох от некоей жуткой заразы. Слуга удавился, перестаравшись в ночных наслаждениях особого сорта, и похоронен в болоте к северу от Суши. Апто путешествовал за свои средства, ибо письмо загадочных организаторов Фаррога оказалось печально расплывчатым в смысле вознаграждения, изо всех припасов осталась лишь бутыль прокисшего пойла (и, как вскоре стало известно, ужасное обезвоживание было итогом скорее опустошения еще девяти бутылей, нежели нехватки воды).
Если у мастеров искусства есть мужество (что сомнительно), яростная, достойная саблезубых тигров решимость Апто сохранить собственную жизнь была бы лучшим тому подтверждением. Увы, слишком часто жизнь заставляет нас путать отчаяние и эгоизм с мужеством, ведь внешние их проявления одинаково грубы и даже ужасающи.
Даже почтенный Тулгорд Мудрый отступил, слыша их дикарские завывания. Голосования не требовалось.
***
Ночь еще молода, что бы вам ни чудилось, и рассказ ждет нас, огромное бревно (и откуда его только притащили?) высасывает пламя из постели углей, смола шипит, круг сдвигается теснее, лишь госпожа Данток остается в карете, как и всегда.
Давайте же ради удобства еще раз пересчитаем их. Апто Канавалиан, новичок, более бледный, нежели подобает спасенному от смерти. Кляпп Роуд, почти сто лет творивший посредственность и вознесенный на миниатюрные высоты. Эвас Дидион Бликер, почтенный рассказчик и глас остальных. Пурса Эрундино, ставшая серьезной в мерцающем свете очага, глаза мрачны как гаснущие свечи. Бреш Фластырь, приговоренный говорить первым - сидит словно на муравьиной куче, сверкая взором и обильно потея. Ниффи Гам, склонившийся вперед почти грозно, начищенные сапоги блестят на вытянутых ногах, у коих приютились две дамы из Свиты, Огла Гуш (ресницы дрожат, улавливая каждое биение возлюбленного сердца) и Опустелла (брови взлетели, как гусеницы на горящем сучке). Пампера тем временем вновь меняет позу, клонясь грудью к медновласной голове Ниффи. Кто знает, какие знойные посулы слышит его плененное ухо?
Крошка, Блоха и Комар из Певунов господствуют, создав оборонительный вал с одной стороны, сварливую стену колючей и пахучей плоти; у корявой ручищи Крошки сидит Щепоть, губы смазаны салом, и украдкой бросает полные желания, но никому не желанные взоры. Стек Маринд отошел в сторону и едва виден в угасающем свете костра. Брюхо его бунтует, но едва ли он согласится ублажать его в компании скотов. Здраворыцарь Арпо Снисходительный сидит, облитый золотым мерцанием доспехов, и сердито смотрит на Певунов, а Тулгорд Мудрый ковыряет в зубах (своих, разумеется) острием кинжала, готовый вставить меткую ремарку.
На последнем месте распорядитель, как там его имя? Приходится напрячь мышцы памяти, словно портному - ага, Сардик Тю, похожий на птицу, настороженный и готовый услужить, хотя и встревоженный предстоящей процедурой.
Итак, буду надеяться, что успел разжевать всё и даже дитя не подавится моим простым и ясным вступлением!
Рассказ начинается с неожиданных слов в свете костра, в тепле, полном рассеянных ароматов, в полутьме за спинами трех беспокойно фыркающих лошадей и двух мулов, что ревниво следят за ними (они кажутся выше, чем оказываются, и эти пышные гривы похожи на оскорбление!) Великая Сушь затаилась мерзлой пустошью за этим ярким островком, они полна валунов, камней помельче и уродливых кустов. Карета скрипит от внутреннего движения; верно, покрасневший глаз прижался к щели меж ставен или морщинистое ухо насторожено, со всей силой надежды стремясь наружу.
В воздухе ощутимо повис страх и пахнет потопом.
Отчет о двадцать третьей ночи
- Но слушайте! Чей будет рассказ? - Это возгласил Бреш Фластырь, мужчина того роста, который коротышки презирают из принципа. Волосы его были уложены, но оставались чрезмерно буйными, зубы шли почти ровными рядами, аккуратно подстриженные усы и короткая борода обрамляли полные губы. Губы, словно созданные манерно морщиться, лицо, привыкшее к жалобному выражению и нос, о котором решительно нечего сказать.
Слова прозвенели в ночном воздухе, Бреш ждал вызова - но никто не откликнулся. Можно было бы перечислить причины, и в каждой была бы некая обоснованность. Во-первых, двадцать два дня жестоких лишений и ужасов утомили нас всех. Во-вторых, давящий вес неизбежности оказался поистине тяжким (по крайней мере, для самых чувствительных). В-третьих, дело было в чувстве вины, самом забавном из душевных терзаний. Стоило бы коснуться его подробнее... впрочем, нет нужды. Кому, умоляю вас, незнакомо чувство вины?
Словно подчеркнув положение, жир с треском капнул на уголья и все вздрогнули.
- Но мне нужна передышка и, к тому же, приходит время пира критиков.
Ах, пир критиков. Я кивнул и улыбнулся, чего никто не заметил.
Бреш вытер руки о бедра, метнул взгляд на Пурсу и помялся, устраиваясь удобнее. - Единственная претензия Ордига на гениальность состояла в тысяче плесневелых свитков и умении вовремя схватить покровителя за член. Назовите себя человеком искусства - и можете отказаться от всяческих уз. Разумеется, всем известно, что дерьмо хорошо удобряет. Но что вырастет на этой почве, вот вопрос.
Костер плевался искрами. Дым восходил и дрейфовал кругами, одаряя жжением всё новые пары глаз.
Лицо Бреша Фластыря, такое оживленное в оранжевом свете очага, плыло, словно отсеченное от тела; угольно-серый плащ с серебряными фибулами окутывал шею и тело, что вполне подходило ситуации. Изрыгающая слова голова могла бы торчать на шесте, и я не удивился бы, окажись оно именно так.
- А насчет Аурпана? Вообразите все смелость его "Обвинений обвиняемого". Что за груда мусора. Вина? О да. Виновен в полнейшей бесталанности. Важно - я знаю об этом лучше многих - важно всегда помнить о прирожденной тупости простого народа, о его готовности прощать всё, кроме гениальности. Аурпан был блаженно избавлен от такого риска, за что его и любили.
Блоха Певун хмыкнул. - Поверните ляжку, прошу.
Бреш сидел ближе всех к вертелу но, естественно, не шевельнулся. С громким вздохом мастер Маст Амбертрошин подался вперед и взялся за обернутую кожей рукоять. Шкворчащая, источающая жир нога была объемиста и к тому же плохо насажена на вертел, но он все же управился. И опять сел сзади, виновато озираясь. Никто не пожелал встретить его взгляд.
Темнота, неверный блеск пламени и дым оказались единственными дарами той ночи; желудки тихо и угрюмо урчали. Никто не признавался в чувстве голода. Жаркое должно было остаться на завтра, на тяжкий путь через Великую Сушь, двадцать четвертый день переживания оставленности. Странники радовались, что еще живы, и подозревали, что Безразличный Бог растерял свое безразличие. Не оказались ли мы единственными уцелевшими, когда весь мир настигла кара? Это казалось возможным, но я решил, глядя в огонь, что возможность довольно мала.
- Довольно с нас Ордига и Аурпана, - сказал Тулгорд Мудрый. - Вопрос в другом. Кого съедим завтра вечером?
***
Да, пир критиков алчным и раздутым предзнаменованием навис над творцами за трапезой, всеми, что тут собрались. Скажем точнее: творцы должны умереть. Ничего иного их не ожидает. Руки-ноги лежат смирно и не поднимаются в защиту. Рты расслаблены и весьма редко раскрываются в вялых попытках оправданий. Может быть и хуже: бритва успела поработать, беспомощные тела разбросаны повсюду. Тела, шевелящиеся при толчке ногой, и ничего более. Касания не пробудят их. Щипки не вызовут реакции. Эти испытания, наконец, закончены, и субъекты признаются готовыми к обдиранию, потрошению, извлечению костей, кишок и прочих частей. Позволены внезапные открытия и восторги, приемлемы уважение и громкие заявления. Наконец, приходит одобрительный вердикт, типа "поэт мертв и наконец заслужил именование гения". Сколько бы творец ни заслужил при жизни, теперь его ждет слава десятикратная и более того. Вот вам пир критиков.