Конечно, я, со всей моей неуклюжестью, выбрал неподходящий миг для важного замечания.
Пропустим личное? Как пожелаете. (Я делаю это, надеясь получить ваши одобрительные отзывы, в конце всего).
- Как собачка, о-хо-хо! - заорал Арпо Снисходительный, едва возобновилось движение, и зачмокал будто сосунок, и тут же заохал, доказывая, что не обрел еще Полноздравия.
Мы пустились в путь, шаркая стоптанными подошвами, стуча копытами и скрипя колесами, оставив позади труп Ниффи Гама и Опустеллу, вгрызавшуюся ему под челюсть. Это казалось поцелуем чудовищно преувеличенных масштабов.
Перечислить оставшихся? Почему бы нет. Во главе Стек Маринд, за ним Тулгорд Мудрый и Певуны, далее распорядитель и Пурса Эрундино, затем я и справа Апто, а слева Бреш, позади всех мастер Маст и карета г-жи Данток Калмпозити, Арпо же Снисходительный прыгает на скакуне у самого края тракта.
Все пилигримы, как на подбор. День был ясным, стервятники кричали сверху, пчелы падали в пыль под напором палящего солнца, пот лился ручьями, язвя глаза не хуже угрызений совести. Бреш что-то бормотал, глядя на десять тысяч шагов вперед. Рот Апто тоже двигался, возможно, он старался запомнить последнюю песню Бреша. Щепоть то и дело колотила кулаком братьев, без видимой причины. Чаще всего в виски. Братья терпели ее выходки с впечатляющей снисходительностью, ведь она была младшей сестренкой. Пурса шагала, погруженная в пьяную дрему, коей не суждено развеяться до полудня; помня об этом, я мучительно выбирал, какой рассказ окажется уместнее. Впрочем, долго колебаться не пришлось.
- Имасса, уже не дева, проснулась в разгар ночи, в стражу, что тянется до первых лучей ложной зари на восточном небе. Дрожа, она увидела, что меха разбросаны, а любовника простыл и след. Она глотала стылый воздух, стягивая покрывала, и с каждым вздохом сонливость отступала, а хижина дышала как живая, и сажа летела в раскрытые глаза.
Она ощущала себя наполненной, кожа натянулась, словно кто-то набил каркас, чучело, тщательно выделав шкуру. Тело не совсем принадлежало ей. Она ощущала эту истину. Особость ее теперь стала временной, готовой сдаться следующему мужскому касанию. Она была довольна, как может лишь юная женщина, еще сохранившая доброту, и лишь через годы пространство ее сократится, и на границах встанет ревнивая охрана, и будут усердно затоптаны все ведущие внутрь тропинки, и карта памяти заполнится помарками.
Но теперь, в эту ночь, она еще юна, и мир за пределами темной, тихой хижины чист и нетронут, как снег, мягок как мех молодого бролда. Время ночной стражи священно для многих, предназначено для переживания великой и возвышенной ответственности. Всевозможные злые духи шевелятся, стараясь войти, и кто-то из племени должен бдеть, шепча заклинания против напитой тьмы и востроглазых хищников.
Она не слышала ничего, кроме собственного ровного дыхания, и, может быть, еще чего-то далеко, за просторами снега и мерзлой земли -тихого звона древесных ветвей, отягощенных морозной наледью. Не было ветра, и она - как-то - ощущала давление звезд, словно блестящие острия их взоров могли пронизать многослойные стены и крышу. И она сказала себе, что предки защитят ее от суровых взоров, и сомкнула глаза снова, обрадованная...
Я на миг замолчал, продолжив: - Но затем она услышала звук. Тихий шелест, звук падения капель. И задохнулась. "Любимый?" шепнула она, и духи разлетелись в сумерках. Завеса хижины откинулась, Фенн, низко пригнувшись, влез внутрь. Глаза его блестели. Он встал у порога.
"Да", ответил он, "это я". Он издал тихий звук, вроде бы засмеялся, подумалось ей, хотя звук оставил горькое послевкусие. "Я принес мяса". Она села. "Ты охотился для нас?" В ответ он встал ближе, и женщина почуяла запах сожженной плоти, увидела большую ношу в его руках. "Дар", сказал он, "за тепло, тобою данное, когда я нуждался. Я не забуду этого никогда". Он вложил ей в руки большой шмат и она охнула: мясо было еще горячим, края запеклись в костре, и жир тек между пальцами. И все же нечто в его словах тревожило женщину, и она сказала, ощутив ком в горле: "Почему ты обещаешь не забывать, любимый? Я здесь, я твоя, и за эту пищу все благословят тебя и попросят остаться. Тогда мы..."
"Тсс", прервал он. "Не будет этого. Я должен уйти с рассветом. Я сохраню веру, еще живую среди племен Феннов, что каждый должен найти себе новый дом за стенами утесов".
Слезы показались на ее глазах, он заметил и сказал: "Прошу, ешь, возвращай себе силу. Умоляю". Она нашли достаточно сил, чтобы ответить: "Посидишь со мной, пока я ем? Хотя бы так мало? Ты..."
- Вот как? - встряла Щепоть. - Она так легко сдалась? Не верю.
- Ее слова были смелы, - сказал я, - хот отчаяние терзало сердце.
- Откуда тебе знать?
- Я влез в ее шкуру, Щепоть, - отвечал я вежливо. - Таков тайный завет всех сказок, поэм и песен. Слова дарят нам тысячу шкур, и словами мы зовем вас делать то же. Мы не просим у вас расчетов, цинической трезвости. Не просим отчета, хороши ли мы. Вы или решаете быть с нами, слово за словом, входя и выходя с каждой сценой, дыша как мы и ходя туда, куда ведем мы, или... Но важнее всего, Щепоть, чувствоватьто же, что мы.
- А если вы ничего не чувствуете, но скрываете это? - сказала Пурса Эрундино, оглянувшись, и я видел в глазах ужасное обвинение - упадок духа уже не угрожал ей, а вот мое время подходило к концу.
- Этого вы боитесь? Что я зову вас в обман? Подозрение крайне циничное, и уверяю...
- Это право раненых и покрывшихся рубцами, - сказал Апто Канавалиан. - И тех, в ком мертва вера.
- Для таких, - прервал я, - недоступен никакой завет. Возможно, иные творцы не чувствуют того, чего просят почувствовать окружающих, сир, но я не числюсь среди таких позорных и беспардонных негодяев.
- Я вижу это вполне хорошо, - кивнул критик.
- Давай назад к рассказу, - велел Крошка Певун. - Она просила остаться на время еды. А он?
- Остался, - Ответил я, не сводя взгляда о спины госпожи Эрундино. - В хижине царила такая тьма, что она едва могла видеть блестящие, устремленные на нее глаза, и в этом двойном мерцании воображала все и всяческое. Его любовь к ней. Его горе по утраченному. Его гордость за добытое мясо, его наслаждение при виде ее, вгрызающейся в драгоценное угощение. Ей казалось, что он рад, и она улыбнулась в ответ... но постепенно улыбка погасла, ибо блеск его глаз казался слишком холодным, или она читала в его взоре нечто нежеланное.
- Когда она, наконец, доела и слизнула жир с пальцев, он протянул руку и коснулся ее живота. "Два дара", прошептал он, "как ты вскоре поймешь. Два".
- Откуда он знал? - удивилась Щепоть.
- Знал что? - спросил Бреш Фластырь.
- Что она была в тягости? Он знал и она знала, ведь новый голос звучал в ней, глубоко внутри. Так звенит льдинка в безветренную ночь.
- А что потом? - спросил Крошка.
- Еще миг, прошу. Пурса Эрундино, могу я сейчас сплести пару нитей для вашей истории?
Она хмуро поглядела, обернувшись. - Сейчас?
- Да, госпожа. Сейчас.
Она кивнула.
- Братья были скоры на руку, и едва успела вздохнуть сердитая их сестра, как пал мертвым человек, который полюбил ее ночью. В душе ее порывистый ветер разметал пепел и прах, и она едва не падала, но внутри крошечный голосок - такой славный, такой новый - жалобно оплакивал отца, коего потерял столь жестоким образом...
Крошка заревел и ринулся к Щепоти. Та отскочила.
- Стой! - закричал я, и череда разъяренных рож обернулась. - Слыша тихий голосок, она обнаружила в душе ярость. И поклялась рассказать правду младенцу, если он родится на свет. Снова и снова будет она указывать острыми ногтями, тыча пальцами в проходящих братьев, твердя большеглазому сыну или дочке: "Вот! Вот один из убийц твоего отца! Вот один из твоих мерзких, жалких, подлых дядьев! Видишь их? Они старались защитить меня - так они заявляли - но не смогли, и что тогда они сотворили, дитя? Они убили твоего отца!" Нет, у одинокого ребенка не будет веселых дядьев, он не поедет, хохоча, в седле или на закорках, не будет сидеть с удочкой у лунки, не будет бороться с медведями и гонять палкой кабанов. Дитя узнает лишь злобу и ненависть дядьев, и душа его исказится, глубоко впитав желание убивать родню, уничтожать семью. Грядущее сулит кровь. Кровь!
Все встали. Все смотрели на меня.
- Она расскажет, - говорил я голосом, подобным скрежету острых камней по гальке. - Она... может рассказать. Если они будут травить ее. Девства уже нет. Им нечего защищать. Кроме, разве что... невинного дитяти. Но даже в этом случае - ей решать, что рассказать и когда. Теперь она главная, не они. Она стала - вот ослепительная, режущая истина, мгновенно завладевшая ее разумом - она стала свободной!