— Я ничего не понимаю! Это провокация! — возмущался Гротт.
Консул, видимо, понял, что никакой его протест уже не поможет помощнику военного атташе; что-то со злостью бросил Гротту на своем языке и покинул комнату оперативного пункта милиции.
Протокол подписали понятые. Андреев был немало удивлен тем, что Гротт, несколько минут тому назад так горячо возмущавшийся, не отказался от подписи; должно быть, смирился с постигшей его участью.
— Я могу уезжать? — спросил Гротт, решивший, что с подписанием протокола вопрос исчерпан.
— Нет, господин Гротт. Мы освободим вас позднее, придется потерпеть немного.
Гротта доставили в МГБ СССР; часа через три туда привезли и Сарычева, оформили протокол о его задержании.
Предварительное следствие было поручено старшему следователю майору Ермолаеву. Дело не относилось к категории сложных: не всегда следствие начинается со столь убедительных доказательств. При задержании Гротта и Сарычева были изъяты неоспоримые улики. А во время обыска в омской квартире Сарычева обнаружен миниатюрный фотоаппарат для пейзажных съемок.
Экспертиза дала заключение, что фотоснимки и сведения, содержащиеся в письменном сообщении Сарычева, которое он пытался передать помощнику военного атташе США, составляют государственную тайну; передача их вражеской разведке нанесла бы большой ущерб безопасности нашего государства. Графическая экспертиза подтвердила, что шпионское донесение написано Сарычевым.
Прошло два месяца.
Майор Ермолаев вызвал Сарычева, чтобы объявить ему об окончании предварительного следствия и сообщить, что он имеет право ознакомиться со всеми материалами дела, заявить ходатайства о дополнении следствия.
Подполковник Павлов, находившийся в те дни в служебной командировке в Москве, зашел в кабинет следователя, с которым был хорошо знаком: когда-то вместе учились в чекистской школе. Он предварительно получил согласие на это — очень хотелось поговорить с Сарычевым, понять причину его падения.
Сарычев дочитывал последние страницы; увидев Павлова, он поднялся.
— Садитесь, — разрешил Владимир Васильевич, рассматривая Сарычева.
— Степан Ильич, как вы дошли до такой жизни? — спросил Павлов, придвинув стул к Сарычеву и усаживаясь.
— Как? Сам два месяца думаю об этом, а разобраться не могу.
— Попытаемся вместе разобраться.
Сарычев взглянул исподлобья и как-то жалостливо усмехнулся.
— Давайте попробуем, — согласился он. — Теперь мне терять нечего. Одно условие: я стану вслух думать, а вы без большой надобности не перебивайте меня. Согласны?
— Да, конечно. Андрей Иванович, вы не возражаете? — спросил Павлов, обращаясь к следователю.
— Не возражаю. Больше того, обещаю, что этот разговор будет не для протокола.
— Спасибо! — печально поблагодарил Сарычев, провел ладонью по бледному, обросшему рыжеватой щетиной лицу и закрыл глаза, вероятно обдумывая, с чего начать рассказ?
Мы терпеливо ждали, понимая, как трудна для него эта исповедь.
— Родился и рос в деревне, — начал Сарычев глуховатым голосом. — Мой отец был трудолюбивым и прижимистым крестьянином. Назначение своей жизни видел в том, чтобы наживать добро. Ради этого готов был жить впроголодь, недосыпать, терпеть любые лишения и страдания. Я, как себя помню, всегда по мере сил своих помогал отцу по хозяйству: пахал, сеял, ухаживал за скотом… С молоком матери вобрал в себя немудреную мужицкую истину: пальцы у человека гнутся в одну сторону, только к себе; смысл жизни — в наживе, накоплении богатства; только оно, внушали мне, дает человеку независимость, радость, полное счастье. За сорок прожитых лет я убедился в том, что миропонимание, взгляды, образ мыслей, приобретенные в детстве, остаются на всю жизнь, их можно деформировать, приглушить, но нельзя избавиться от них.
Сарычев несколько минут помолчал, обдумывая продолжение рассказа.
— Когда мне исполнилось восемнадцать, я покинул деревню, уехал в город, поступил на рабфак… Хозяйство у отца было крепкое, середняцкое, как тогда говорили: три лошади, три-четыре коровы, молодняк, овец десятка два… Если бы коллективизация задержалась лет на пять, оно, конечно, стало бы кулацким… Отец вначале все еще надеялся на что-то. Потом распродал скот, заколотил избу и по своей охоте уехал в Сибирь.