Мне иногда кажется, что я тоже похож на ветряк, который основой, крестовиной держится черной, потрескавшейся земли, а крыльями жаждет неба…
С пыльной дороги, наконец, вышагивает полная достоинства фигура Петра. Пообедав, малый ворчун равнодушно бьет палкой по плотным стеблям «Петрова батога», и они закипают испуганным синецветьем. Сейчас на темном лице пастушка держатся полусонная доброта и сытость. Разомлевшим глазом он пересчитывает коров, пасущихся на стерне, останавливает взгляд на скопище и довольно, но со скрытой насмешкой хмыкает:
— Ну, как, читатель?
— Плохо, обидчик!
— Ты еще сердишься? — вдовий сын примирительно похлопывает ресницами, на которых осела пыльца дороги.
— Да нет, пересердился.
— Почему же плохо? — поднимает одно плечо вверх, дальше его лицо расползается в широкой улыбке, при этом он показывает все свое подсиненное мелкозубье. — А-а-а барская печаль: нечего читать? Угадал?
— Угадал, — опрометчиво вздохнул, ибо знаю, что это вызовет только новую насмешку.
— Читай не читай, грамотей, все равно попом не станешь, — неторопливо взвешивает скотник надерганные из чужих мудрствований слова, а дальше довольно бьет ладонью по деревянной цурке[12], на которой держатся штанцы: — Вот погобедал, так погобедал, что и самому не думалось, не гадалось.
Я насмешливо прыскаю:
— Чего только не было на том столе: и хлеба, и воды, а лука какого, а хрена, и даже самой редьки!..
Петр пренебрежительно, как только он умеет, рукой, глазами и губами отвергает вышесказанное и обращается как будто не ко мне, а к кому-то постороннему:
— Не удивляйтесь, ибо что оно, бедное, понимает в барской еде?
— Что, что? Ты уже до барской жратвы дорвался?!
— Да! — свысока полуоборачивается ко мне Петр и лениво цедит: — Слышь, и борщ с клёцками, и утятину, и даже сладкие пирожные ел.
— Во сне?
— Да нет, у самого попа!
— Тверди да говори! — теперь я пренебрежительно машу рукой, потому что хорошо знаю жадность нашей бледнолицей попадьи, в глазах которой зеленовато застоялся мед, а на языке держалась желчь; приземистая и широкая, как колокол, матушка по целым дням толчется на своем поповстве и все бубнит, что теперь наступила не жизнь, а одно разорение — все и всякие разрушители объедают и обносят ее состояние. Правда, когда на поповском дворе стоят красные казаки, матушка до их отъезда становится тихой, словно вздох, и даже служанку Марьяну называет не богопротивным плевелом, а — сердце мое…
— И ты никак не веришь, что я у попа обедал? — пастушок притворно равнодушно ложится на стерню навзничь, кладет в изголовье сцепленные руки и ловит глазами белые облака, которые со своих краешков отряхивают и отряхивают на поле нити бабьего лета.
— А кто же поверит брехуненку? Еще, может, скажешь, что сама попадья на покутье[13] посадила тебя?
— Глупый, и все! — довольно посмеивается Петр. — Матушки как раз дома не было: она в Литин поехала отмечать храмовый праздник. А служанка Марьяна чего только, слышишь, ни выставила на стол и… — вдовиченко[14] приподнимается от земли, а голос его стихает, стесняется… и чернобривцом назвала меня, и говорила, что я, кхы… похорошел.
— О!
— Вот тебе и «о»! — Петр собирает в оборку потрескавшиеся губы, наверное, передумывает, стоило говорить то, что о нем сказала девушка, потому что и мы перехватили от старших манеру свысока относиться к тому, что говорят женщины. — Думаешь, хвастаю перед тобой? Очень нужно мне!
Нет, я не думаю, что он хвастается. Слова Марьяны поражают меня. Теперь я совсем другими глазами осматриваю пастушка, его старый замасленный картузик, отрепанную одежду и едва ли не впервые вижу, что он действительно славный: и брови у него черные, сосенкой, и глаза красивые.
Как иногда важно бывает, чтобы кто-то выделил у человека что-то хорошее и другим, менее зрячим, подсказал. Я смотрю через поле вдаль, где только стайками яворов и тополей определяется село, и тепло вспоминаю энергичную поповскую служанку Марьяну, ту босоногую с двумя подвижными косами метелицу, что все делает набегу, пританцовывая и смеясь или напевая. Даже когда матушка ругает ее, служанка наполняется смехом, продавая белые подковки зубов и целых три ямки: две на щеках, а третью на подбородке.
— Нет на тебя, сорвиголова в юбке, ни грома, ни молнии, ни трясцы, ни лихой годины и ни синей печали.
13
Покутье — красный угол в избе: в правом углу, по диагонали от печки, в котором висел главный иконостас.