— Это же, Демьян, слишком большая честь, когда барин должен мужику! Или тебе недостаточно ее?
Тогда мой дед и показал свой нрав: ночью забрал назад у барина апостолов и порезал их на дрова. Утром вокруг нашего двора уже толпились люди, рассматривая разбросанные возле дровяного склада головы, бороды, туловища и ноги святых. Когда кто-то упрекнул мастера, зачем он так расправился с фигурами, дед махнул рукой и сказал:
— Не порежь, так снова будут стоять возле барского замка, пусть там одно только горе стоит!
Вскоре подъехал за фигурами разъяренный барин со своими гайдуками. Увидев, что делается во дворе мастера, он выругался и на нашем, и на чужом языке и отправился к батюшке с жалобой на богохульство. Святая церковь наложила на деда епитимью: некоторое время он должен был в каждый, даже малейший, праздник ходить на все богослужения. И тогда больше всего дедушка выстаивал около лучших святых — Юрия и Ильи, ибо кто не знает, что Юрий ненавидел змеев и господ, а Илья громовыми стрелами бил чертей, перетапливая шерсть и мясо бесов на смолу?..
Напевая, я добегаю к подворью дяди Николая, которого по-уличному зовут Бульбой. Он как раз, широко расставив ноги, стоит около загона и колет дрова. Сам дядя Николай рыжий, курносый и невысокий ростом, зато усища у него выросли, как у гетмана, а под ними и над ними то угадываются, то разгуливают улыбка и насмешка. Жил дядя Николай хоть и бедно, зато весело: он никогда не впадал в тоску, никогда не прибеднялся, а наоборот, любил так похвастаться, чтобы еще что кто-то не сквозь грусть смотрел на мир.
Сеял, например, мужик десятину ржи и уже заранее прикидывал на поле:
— Соберу с этой десятины верных двадцать копен, каждая копна даст по двадцать пудов, это выйдет четыреста еще и с лишком. Так не пора ли теперь строить новую кладовую?
А потом получалось, что уродило на десятине только восемь верных копен, каждая выдала восемь пудов, и, когда кто-то говорил об этом дяде Николаю, он, ничуть не сокрушаясь, отвечал:
— Разве я виноват, что погода не послушалась бога и меня? Только вот из-за нее не добрал я немного зерна, зато полова какая: хоть сам ешь, хоть посоли и попадью корми! Если бы имел корову, то на этой полове она давала бы не молоко, а исключительно сметану.
— А может, сразу масло, — подкалывала тетя Лукерья, она никак не могла привыкнуть к восхвалениям своего мужа.
— Вот этого, жена, уже не может быть: масло через дойки не пролезет, — уточнял невинно дядя Николай.
— А чтоб тебя да пошли тебе, — и улыбка смывала с пожелтевшего лица недавнюю придирчивость.
Даже в страшный тысяча девятьсот тридцать третий год, голодая, дядя Николай смеялся со своей недоли. Встретил я его весной уже обрюзгшего, разговорились о человеческом горе, вспомнили соседей, преждевременно перешедших на кладбище, погрустили, а о себе человек сказал:
— Нам что с Лукерьей? Хлеба нету, зато имеем в свою волю мяса: у меня же скота несчетно было! — В его глазах, обведенных тенями голода, появилась древняя улыбка жизнелюба, а в моих — слеза… Не знаю отчего, но в селе поговаривали, что дядя Николай где-то нашел был перо жар-птицы. Вот знать бы, правда ли это?..
Сейчас дядя Николай вкусно раскалывает пополам березовые и грабовые кряжи. Делает это он так: поднимет над головой колун, замахнется, скажет «гэх» — и дерево разваливается надвое, и снова «гэх» — и снова на землю летят половинки.
Я прислушиваюсь к его гэханию и начинаю улыбаться.
— Ты чего, помощник, зубы скалишь? — удивляется дядя Николай, раскачивая пышную, на мелких сборках свиту.
— А почему вы каждый раз гэхаете?
— Почему? — косится на меня человек глазами и усами. — Будто ты не знаешь?
— Не знаю.
— Да, плохи твои дела.
— Плохи, но не очень… Так почему?
— Без «гэх» дерева не осилишь.
— Разве?
— Не веришь — попробуй! Становись на мое место.
Я так и делаю: беру колун, замахиваюсь — и он застревает в полене.
— А что я тебе говорил? — наливаются смехом усы и курносый нос дяди Николая. — «Гэх» в хозяйстве — большое дело, на нем все дровосеки держатся.
— Дядя, а это правда, что вы нашли перо жар-птицы? — неожиданно выдаю я.
— Хе, какой ты интересный! — удивляется человек, он оглядывается, а по всему его виду и глазам проходят предостережение и таинственность.
Ну, кто бы после этого не догадался, что дядя Николай нашел-таки перо жар-птицы, только не очень хочет рассказывать об этом. И вновь надо мной мелькнуло волшебство сказки. Я тоже смотрю на город и улицу, набиваюсь всем своим выражением в верные соучастники и тихонько-тихонько с надеждой спрашиваю: