— Дядя, вы-таки нашли это перо?
— Таки нашел, — шепчет дядя, заговорщицки прикладывает палец к усам и губам, а одним глазом косит на улицу.
Но сейчас на ней кроме стайки черных, ночующих в дымоходе воробьев нет ни куколки.
— И что вы с ним сделали? — тенькает что-то у меня внутри.
— Что? Когда все дома засыпали, я при свете пера-жар птицы тачал людям сапоги.
— Тачали сапоги? — разочарованно переспрашиваю, и все видения сказки покидают меня.
— А что же мне было делать, если не было другого света? — сразу берутся смехом все лицо и усища насмешника.
Если так, то и я начинаю улыбаться, еще и укоризненно покачивать головой, чтобы дядя Коля не очень думал, что ему поверили сдуру. А сказки все равно жалко…
Вскоре мы вдвоем идем к нам, и дядя вкусно рассказывает, каких он должен купить жеребят: ни у кого не то, что в селе, а даже в Литине и вне Литина не будет таких ни по красоте, ни по силе. Такую скотину дядя на зло врагам собирается приобрести не впервые, и все почему-то откладывает покупку. Он говорит, что пока что никак не может подобрать в самую точку масть, а соседи говорят, что в дядином кошельке еще не высвистел ветер. Вот когда высвистит, тогда объявятся жеребята. Но и без них дядя Николай не считает себя нищим. Даже когда его имущество записывали в сельсоветские книги, человек доказывал, что он не бедняк, а среднего достатка земледелец.
— Что же ты средне имеешь? — улыбнулся дядя Себастьян. — Жену и детей?
— Считай, Себастьян! — и дядя Николай начал загибать пальцы сначала на одной, а дальше на другой руке. — Дом есть, в доме — кладовки, во дворе — рига, хижина, дровяной склад, ступа, и жернова имею, и гуся, и галагана[8], и полон двор кур, еще больше яиц и сапожное ремесло в руках.
— Вот насчитал! Теперь тебя и в богачи можно записать! — танцевал от смеха дядя Себастьян…
Дома дядя Николай вынимает из кармана очки, цепляет их на самый кончик носа, но читает, не заглядывая в стекла; теперь даже усы у дяди становятся серьезными.
Я очень радуюсь, что мой папа жив и здоров, чего и нам желает, а дальше мою радость подмывает смех, потому что читается то, что есть в каждом письме: «А передайте еще поклон до самой сырой земли моему близкому родственнику Игнату, сыну Даниила, который держит Оляну, дочь Петра с никитовского подворья. Пусть легко ему живется и хлеб жуется…»
Я представляю себе, как высоченный дядька Гнат, сын Даниила, сидит себе на скамье и уминает хлеб, и мне хочется прыснуть. Но как тут засмеешься, когда отцовы поклоны вышибают из маминых глаз влагу, а дед и бабушка трогательно покачивают головами и заранее угадывают, кому дальше должен идти поклон. Поэтому и я, вздохнув, смыкаю уста и тоже начинаю покачивать головой. Это у меня получается быстрее, чем у стариков, и вот я вижу, что моя старательность настораживает их и, чтобы не отхватить какое-нибудь укоризненное словцо, начинаю пристально прислушиваться к новым и опять-таки до самой сырой земли поклонам. Наконец и им наступает конец. Мать краешком платка вытирает глаза и спрашивает читателя, постится ли он.
— Если у тебя есть барская белорыбица или краснонорыбица, то могу поститься и у вас, — становится важным дядя Николай.
Все смеются, а мать бросается к печи, чтобы чем-то угостить гостя. Я тоже не ловлю ворон: подхожу к шестку и умоляюще смотрю в подобревшие мамины глаза.
— Ну, чего тебе, Мишенька? — тихо, ласково спрашивает мать и гладит рукой мою голову.
— Ничего, мама, — грустно задрожал и у меня голос. — Вот чтобы папа скорее приехал.
— Соскучился по нему?
— Соскучился. Мама, а может такое быть, что папа и сапоги привезет мне?
— Вряд ли, Михайлик, ой, вряд, хоть бы душу привез, и то будет хорошо, — грустно посмотрела в окно.
— А разве что?
— Неспокойное время, но, может, как-то обойдется… Ты что-то хочешь?
— Пустите меня погулять.
— На улицу?
— Куда-нибудь, — невнятно говорю, потому что сам надеюсь поехать в лес. Но об этом лучше не заикаться, потому что сразу скажут: там еще есть бандиты.
— Что мне только делать с тобой? — немного проясняется лицо матери, и это уже хорошая примета для меня. — Ну, скажи, разбойник, что делать с тобой?
— Что? Пустить, и все.
— Пустить, говоришь? — укоризненно качает головой.
— Ну да! — радуюсь я, обхватываю мать руками, а глаза поднимаю вверх.
Это, вижу, матери нравится, она пристально всматривается в меня, говорит, что я лопоухий, с чем я охотно соглашаюсь, дальше застегивает пуговицу на воротнике и машет рукой: