Удивительно хорошо было на улице! Тихо и бело. Под ногами — поскрипывающий снежок, чистый, искрящийся, над головой — Млечный Путь, как ласково осеняющая нас, присыпанная инеем ветвь.
Даже привычный Весьегонск выглядел сейчас по-другому.
Мы оглянулись. На деревянный тротуар падал из окна луч, и был он очень яркого зеленого цвета…
Поспевая за быстро шагающим Андреем, я заметил, что он размахивает рукой, будто отбивая такт.
— Слушай, как это? — бормотал он. — «Умными очами… Я вижу умными…» А дальше?
— О чем ты, Андрей? — спросил я испугавшись. Мне было известно, что он не любил и даже презирал стихи, считая, что это «занятие для девчонок».
Андрей остановился, взмахнул рукой и, повернув ко мне воодушевленное лицо, освещенное звездами, продекламировал:
Напрасно строгая природа
От нас скрывает место входа
С брегов вечерних на восток.
Я вижу умными очами:
Колумб российский между льдами
Спешит и презирает рок…
Откуда это, помнишь?
— Ломоносов?
— Ну да! На уроке русского языка читали. У Ломоносова сказано: «умными очами»!… Понимаешь? Будто это он о Петре Ариановиче нашем!
Мы расстались с Андреем у крыльца моего дома. Я побаивался, что мне попадет за то, что я был у Петра Ариановича. Однако дядюшка отнесся к этому с непонятным благодушием. Он даже поощрил меня к дальнейшим посещениям и всякий раз по возвращении расспрашивал:
— Чему же учит вас там? Географии? А насчет рабочих не говорил? И насчет самодержавия тоже ничего? Ну-ну…
Помощника классных наставников мы не видели больше у Петра Ариановича. В городе как бы притихли, выжидали чего-то.
Но меня, поглощенного мечтой об островах, все это не интересовало.
…Вижу себя идущим по улице, слабо освещенной раскачивающимися висячими фонарями. Март. Вечер. После короткого потепления снова похолодало, выпал снежок. И все же это март, не январь. Весна чувствуется в воздухе.
Ветер дует порывами. Я расстегнул ворот, жадно дышу. Побежал бы, такая беспокойная радость на сердце, но не подобает будущему путешественнику бегать по улицам.
То непередаваемое восторженное предчувствие счастья, которое в юности испытывал, думаю, каждый, охватило меня.
И что, собственно, случилось со мной? Мартовский ветер повстречался в пути, стремительный, влажный. До смерти люблю такой ветер! Пусть бы всю жизнь дул в лицо, шумел в парусах над головой, швырял пенистые брызги через борт!…
Из-за сонных домов мигнул зеленый огонек.
На приветливое: «Ты, Леша? Войди!» — открываю дверь. Лампа под зеленым абажуром бросает круг света на две склоненные над столом головы: светло-русую Петра Ариановича, черную Андрея. Видимо, Андрей торчит здесь давно. Озабоченно пыхтя, он измеряет что-то на карте циркулем.
Углы комнаты теряются в полутьме. У стола, нагнувшись над бесконечным вязаньем, сидит старушка — мать Петра Ариановича. Она ничуть не строгая и не придирчивая: Петр Арианович шутил в тот вечер, когда я попал к нему в первый раз. Ее почти не слышно в доме.
Зато из-за печки выглядывает нахмуренное лицо. Это Лиза. Даже не оборачиваясь в ее сторону, я знаю, что она следит за мной сердитым, ревнивым, уничтожающим взглядом.
Вот кто совершенно не переносил наших с Андреем посещений!
Видимо до сих пор мы оставались для нее «теми с улицы… которые подглядывали…».
Встречала нас она неизменно с поджатыми губами. Открыв двери, никогда не упускала случая мстительно сказать вдогонку:
— Эй! Ноги надо вытирать!
Потом проскальзывала следом и, усевшись в напряженной позе на диван, до самого конца визита не спускала с нас недоверчиво-испытующего взгляда.
Она похожа была в это время на кошку, которая встревожена тем, что ее наивный, доверчивый хозяин притащил с улицы каких-то неизвестных дворняг и возится с ними.
Между тем мы вели себя очень хорошо. Смирение наше доходило до того, что мы даже к девчонке с торчащими косами обращались на «вы», потому что она жила в одной квартире с Петром Ариановичем.
Наш учитель шутливо называл ее Елизавет Воробей.
— Не робей, Елизавет Воробей, — повторял он. — Пробивайся, проталкивайся вперед!
— Почему так зовете ее — Воробей? — недоумевали мы.
— По Гоголю. Помните, у Николая Васильевича? В список плотников, каретников, кузнецов вдруг чудом каким-то затесалась женщина — Елизавет Воробей… Вот и наша такая же. По сердцу ей только мужская профессия.
Он, конечно, шутил.
Родом Лиза была из села Мокрый Лог, где избы в предвидении паводка ставят на сваях. Десяти лет ее привезли в город и отдали в прислуги. Пребывание у исправницы имело то преимущество, что по вечерам хозяйка не бывала дома (разносила новости по городу) и Лиза могла посидеть на половине Петра Ариановича.
В свободную минуту Петр Арианович занимался с девочкой: обучал грамоте, арифметике.
Но едва лишь раздавался с лестницы пронзительный вопль: «Эй! Лизка! Заснула, раззява?… Двери открой!» — как Лиза срывалась с места, и через минуту до нас доносилась хроматическая гамма. Ступеньки деревянной лестницы звучали под ее быстрыми босыми пятками, как клавиши.
Потом гамма повторялась в обратном порядке, и уже в значительно более замедленном, почти похоронном темпе. То грузно поднималась к себе на второй этаж хозяйка.
Стихали наконец и эти посторонние надоедливые звуки, и мы снова поворачивались к Петру Ариановичу.
Наш учитель географии садился на своего конька.
Это был чудесный конек-горбунок, уносивший седока в причудливый край, где над острыми зубцами торосов простирались складки северного сияния. И нам с Андреем оставлено было место на широком крупе сказочного конька, за спиной Петра Ариановича.
Подхваченные ветрами юго-западных румбов, мы мчались вперед, в неизведанное море, на северо-восток…
Думаю, что Петр Арианович испытывал удовольствие от наших посещений. Наверное, они были нужны ему.
Как-то он обронил слова, которые я тогда не понял: «Горькое одиночество ума и сердца». Много позже я узнал, что слова эти произнес Чернышевский.
Видимо, Петра Ариановича тянуло выговориться, помечтать вслух, поделиться планами. Может быть, он даже чувствовал себя смелее, увереннее, когда видел обращенные к нему разгоревшиеся мальчишеские лица и восторженно блестевшие глаза?…
Что касается нас, то круг наших друзей после знакомства с Петром Ариановичем значительно расширился.
Твердой рукой отстранив теснившихся вокруг индейцев в устрашающей боевой раскраске и африканских охотников на львов, шагнул вперед суровый корщик Веденей. Следом за ним, расталкивая пеструю толпу иноземцев, приблизились Ермак и Дежнев. За высокими казацкими шапками и тускло поблескивающими из-под тулупов кольчугами темнели кафтаны и треуголки Лаптевых, Овцына, Челюскина.
Они с разных сторон сходились к нам, знаменитые русские путешественники, будто Петр Арианович кликнул клич по всему свету.
От берегов Тихого океана спешил Иван Москвитин. С голубого Амура — Поярков и Хабаров. С Камчатки — Атласов и Крашенинников. Из недр Центральной Азии скакал на низеньком мохнатом коне Пржевальский. Под нависшими над водой листьями пальмы проплывал в челне друг и защитник папуасов Миклухо-Маклай. С другого конца Земли, лавируя между айсбергами, двигались корабли Беллинсгаузена и Лазарева — первых исследователей Антарктики.
Конечно, никакие романы Майн-Рида не могли сравниться с правдивым описанием их приключений. И главное — это были такие же русские, как мы, наши великие соотечественники!
Весь мир исходили они с широко открытыми, внимательными глазами. Нет, наверное, уголка на земном шаре, куда не донесли они гордый русский флаг.
Какое было бы счастье хоть немного походить на них!
Но возникали помехи на этом пути.
Как-то я пожаловался Петру Ариановичу на свою наружность.
— Наружность? — переспросил он, глядя на меня с удивлением. — А что тебе до твоей наружности? Ты же не девица…