— Боже мой, на уроке!
— Чему вы ужасаетесь? Это отнюдь не прокламация, а ученая статья! Написал ее действительный член Императорской академии наук…
— Не верю!
— Знаменитый русский ученый Карл Максимович Бэр. Прочитав о том, как в иностранном журнале пытаются ошельмовать наших русских землепроходцев, он, естественно, вступился за них и…
— А стихи? Как тут? «Блаженная страна». «Там, за далью непогоды…» Это как понимать? А «совершенно секретно»?… Все, знаете, одно к одному… Наконец, эти ваши загадочные прогулки с учениками, какой-то конспиративный географический кружок! Нет-с, извините, я умываю руки…
Инспектор с таким ожесточением потер рука об Руку, что даже поморщился от боли.
— Объясняйтесь с господином попечителем учебного округа или с кем он сочтет нужным. Это дело политическое. Все! Я умыл руки…
Мы сидели с Андреем на подоконнике, в коридоре, когда с шумом распахнулась дверь учительской и оттуда, встряхивая волосами, вышел Петр Арианович. На широких скулах его рдели два красных пятнышка. Брови были сдвинуты.
Фим Фимыч, беспокойно расхаживающий у двери, едва успел отскочить. Петр Арианович шел прямо на него. Еще шаг — и оттолкнул бы в сторону.
Мы вскочили с подоконника, поклонились. Петр Арианович кивком ответил на поклон. Он посмотрел на нас прищурясь, со странным выражением. Потом чуть заметно покачал головой. Это означало, что подходить к нему нельзя.
Тогда же, на перемене, стало известно, что Петр Арианович временно, «по болезни», не будет продолжать занятия.
Некоторые учителя открыто выражали ему сочувствие, другие пожимали плечами. Зато отец Фома был доволен свыше меры и не скрывал этого. Взмахивая рукавами рясы, он радостно вскрикивал:
— Вот она, аллегория-то! Я же говорил! Неизвестные острова суть одна аллегория!
Ждали прибытия попечителя.
Это были томительные дни. По вечерам меня держали взаперти, а домой из училища конвоировала тетка.
Вдруг на большой перемене пронесся слух, что попечитель уже приехал и к нему в учительскую вызывают старшеклассников.
Я и Андрей с ужасом переглянулись.
— Звонков Андрей! За ним Ладыгин Алексей! — провозгласил Фим Фимыч, вышагивая по коридору.
Он торжественно препроводил нас к учительской, втолкнул Андрея первым, меня придержал за плечо. Потом взмахом руки разогнал малышей, в волнении шнырявших вокруг.
Через стеклянную дверь я видел спину Андрея, его узенькие плечи и большую голову с торчащими вихрами. Он волновался. Все время оттягивал складки гимнастерки под поясом, хотя те и так торчали воробьиным хвостиком.
Прямо против двери сидели за столом наш инспектор и осанистый старик в вицмундире, то поднимавший, то опускавший очень толстые черные брови. Отец Фома пристроился у окна, на солнышке.
Видимо, ответы Андрея были неудовлетворительны, потому что инспектор погрозил ему пальцем.
От гулкого окрика задребезжало стекло двери:
— Ладыгин!
Я очутился перед столом, рядом с Андреем.
— Вот второй экземпляр, ваше превосходительство, — печальным голосом сказал инспектор, выворачивая ладонь в мою сторону. — Племянник уважаемого в городе чиновника, н-но…
Отец Фома шумно вздохнул.
Брови попечителя выжидательно поднялись.
— Расскажи нам, Ладыгин, все, — продолжал инспектор. — Покажи товарищу пример. Товарищ твой — из молчунов, язык проглотил…
Я искоса посмотрел на Андрея.
Он был взъерошен и больше обычного смотрел букой.
Со своими торчащими на макушке вихрами и гимнастеркой, оттопыривающейся сзади в виде хвостика, он напоминал сейчас очень маленькую сердитую птицу. Я, наверное, выглядел не лучше.
— Ну, что же молчишь, сыне? — вопросил отец Фома, склонив голову набок. — Чему учитель научает тебя? Молчать?…
Допрос тянулся очень долго.
То, взмахивая длинными рукавами рясы, с вкрадчивыми увещеваниями приступал отец Фома:
— Нет?… Что нет, сыне?
— Не знаю, батюшка.
— А почему так тряхнуло тебя, когда я спросил?
То грозно качал указательным пальцем инспектор:
— Ты мне тут симфонию не разводи! — И непередаваемое презрение было в слове «симфония». — Не разводи мне симфонию, а ответь: про капиталистический строй говорил он тебе?
Некоторые вопросы были совершенно непонятны, но инстинктом мы чуяли в них подвох, опасность, грозящую Петру Ариановичу.
Черные брови попечителя продолжали то подниматься, то опускаться. Вдруг я заметил, что лицо его начинает багроветь.
— Тройка по поведению! — неожиданно тонким голосом крикнул он, и так громко, что отец Фома поперхнулся вопросом, а любопытных приготовишек, толпившихся у стеклянной двери, кинуло в сторону, как ветром. — Тройка по поведению — вот что угрожает вам, понимаете ли, дураки?… Что будете делать после этого? С тройкой только во второразрядное юнкерское принимают!…
Отец Фома возвел глаза к потолку. Инспектор скорчил соболезнующее лицо. Нас вывели.
В течение нескольких дней в учительской перебывали другие ученики. Никто не понимал, в чем дело, но молчали все, как в рот воды набрали. Петр Арианович был самым любимым педагогом.
Подробности разговора Петра Ариановича с попечителем остались неизвестными. О них можно было судить по поведению дядюшки. В тот день он был оживлен более обычного и обедал с аппетитом.
— Уволен! — сообщил он, шумно высасывая из кости мозг. — Уволили нашего Робинзона! Вызван для объяснений в Москву!
Тетка взглянула на меня и перекрестилась…
Вечером у нас были гости.
Ломберный столик для лото расставили в палисаднике. Оттуда в мою комнату доносились веселые голоса, стук кубиков.
В руках у меня был Майн Рид, но читать не хотелось.
Может быть, в тот вечер кончилось мое детство?… Выдуманное перестало увлекать. Настоящая, реальная, суровая жизнь со всеми ее радостями, горестями, опасностями подхватила и понесла куда-то в неведомое — из тихой заводи в океан…
Я услышал, как камешек ударился в подоконник. Пауза. Дробно ударился еще один.
Распахнув окно, выглянул наружу. Темно было, хоть глаз выколи. Спросил шепотом:
— Ты, Андрей?
Что-то зашуршало в кустах под окном, шмыгнуло носом, сердито сказало:
— Не Андрей… Я, Лизка…
— О! Лиза! Что ты, Лиза?
— Попрощаться зовет…
— Кто?
— Петр Арианович. Уезжает сегодня…
Я, по существу, находился под домашним арестом, впереди маячила предсказанная попечителем тройка по поведению, но, понятно, не колебался ни минуты. Кинувшись к кровати, быстро сдернул подушки, бросил их особым образом, прикрыл одеялом. Отошел, оценивая взглядом. Уложил складки еще небрежнее.
Лиза с удивлением следила за мной через окно.
Да, теперь будет хорошо! Человек спит на кровати. Человек читал Майн Рида, уронил на пол, заснул.
Я перемахнул через подоконник. Майн Рид остался лежать раскрытый на середине…
Держась за руки, мы побежали с Лизой вдоль изгороди. За густыми кустами сирени горела лампа. Мошкара трещала крыльями вокруг нее.
У калитки пришлось переждать, пока отойдет гость, куривший папиросу.
Кто-то сказал за столом, подавляя зевок:
— А без него, что ни говори, скучно будет в Весьегонске!
Стук кубиков лото. Голос исправницы:
— У кого тринадцать? У вас? Он революционер! И опасный.
Дядюшка поддержал:
— Учил, говорят, что ничего незыблемого в географии нет… Как — нет? А существующий в Российской империи государственный строй? Ага! То-то и оно!
— Не революционер… (Голос отца Фомы.) Не революционер, но закономерно шел к тому, чтобы стать таковым…
— Вы фаталист, отец Фома!
Гость, куривший папиросу, отошел. Мы скользнули в калитку.
Бежали молча. Перепрыгивали через канавки, шарахались от возникавших силуэтов прохожих. Вечер был сырой. От Мологи медленно наползал туман, по-местному называемый мга.
Я заметил, что мы направляемся не к дому исправницы, а через весь город к заставе.
— Зачем? Не туда!