Так в сознании художника живопись сближается с литературой.
Л. В. и В. В. Верещагины. 1900 г.
Семья В. В. Верещагина
В. В. Верещагин. 1880 г.
2
Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
Художник, отложивший кисти и взявшийся за перо… Все решительнее этот образ входит в наши представления о русской культуре. Николай Рерих, Ефим Честняков, Павел Радимов…
Впрочем, в русской культуре союз живописного и словесного воздействия существовал издавна. Взять хотя бы лубочные картинки… Павел Федотов считал необходимым сопроводить свою первую «жанровую» картину «Сватовство майора» обширной «Рацеей…» — подробным стихотворным разъяснением сути происходящего…
Во времена Верещагина, однако, такое соединение признавалось скорее неестественным. Илья Репин, вспоминая свои парижские впечатления, замечал: «…там слово литератор в кругу живописцев считается оскорбительным: им клеймят художника, не понимающего пластического смысла форм, красоты глубоких, интересных сочетаний тонов. Литератор — это кличка пишущего сенсационные картины на гражданские мотивы»[4].
Верещагин был не меньше, чем Репин, знаком с нравами парижских художников, — но не преклонял головы под ярмо общественных мнений. Бравируя независимостью, он назвал одну из первых книг своих именно этой «кличкой»: «Литератор».
Художнику Верещагину явно не хватает только живописного эффекта.
Смертельно раненный
Вот картина «Смертельно раненный» (1873), изображающая момент гибели русского солдата, простреленного неприятельской пулей. Предсмертная конвульсия. Судорожный жест. Потухающие глаза. На раме, вверху, авторская надпись: «Ой убили, братцы… убили… ой смерть моя пришла!..» Что это? Последний крик человека? Или — последняя мысль? Совершенно ясно, что эта фраза, знаменующая наступившую границу бытия и небытия, нужна не для того, чтобы объяснить изображенный на картине момент. Это — факт собственно поэтического восприятия, усиливающего художественное впечатление от целого.
Вот знаменитый «Апофеоз войны» (1871–1872): гора человеческих черепов посреди опустошения. На раме — надпись: «Посвящается всем великим завоевателям: прошедшим, настоящим и будущим». Именно это посвящение, в котором литературно отточенным оказывается буквально каждое слово, поднимает изображенное на полотне до символа. Не случайно скульптор Михаил Антокольский сравнивал эти верещагинские надписи со знаменитой подписью Микеланджело на скульптуре «Ночь»:
Апофеоз войны
В этом сосуществовании зрительных и словесных образов обогащались те и другие. Верещагин-литератор становился не дополнением к Верещагину-живописцу (как это было, например, у Федотова), а тем, что по-латыни называется vice versa — «обратная чреда».
Он гордился, что во Франции его всерьез именовали «художником-философом», имея в виду особенный размах живописных серий. А свои литературные труды характеризовал как «философские заметки из путешествий и войн». И картины, и очерки ставились им в единый философский ряд осмысления мира и человека посредством искусства.
К литературному творчеству Верещагин приступил тогда же, когда решился стать живописцем. В автобиографии он вспоминает, как в начале 60-х годов попытался напечататься в петербургской газете «Голос»: «„Рассказ старого охотника“, впоследствии одобренный И. С. Тургеневым, следовательно, не дурной, был мною снесен, кажется в 1862 г., в эту газету. „Можно узнать, будет ли напечатан мой рассказ?“ — спросил я толстого господина (Бильбасова?), вышедшего ко мне из редакции. „Какой рассказ?“ — „Рассказ старого охотника“. Толстый господин ушел и, воротясь, передал мне мою рукопись со словами: „Извините, это такая гадость…“ Я давай бог ноги…»