Она взяла сандалии, пощупала, приложила к своей ноге — малы, взяла мужские башмаки-танки — сандалии оказались меньше.
— Похоже, будут в самый раз: в эти танки она надевает трое шерстяных чулок, так что ноги преют. Ну, теперь скоро уже и босиком можно будет бегать… Только нечем, нечем мне заплатить! — И, припав к столу, она то ли всхлипнула, то ли застонала.
Странное чувство охватило меня. Ясно, заплатить ей нечем, она не врет… Ну зачем, зачем только Нора выпроводила меня? Можно подыскивать какие угодно слова, и все-таки она меня выгнала. А ведь я нес эти тапочки ей, ни разу не попытался предложить их кому-нибудь другому, сразу решил, что это для нее. Можно, конечно, свезти их в город и подарить Норе в следующий раз. Все равно я буду приходить к ней, сколько бы ни злился. А может, не надо приходить? Может, хватит?
И я сказал вдове:
— Забирай, раз годятся. Заплатишь в другой раз. А нет — бог на том свете воздаст. Это же прямо казнь египетская: три пары шерстяных чулок! Ребенок есть ребенок…
Она странно глянула на меня:
— Ребенок ребенка выручает… Ну как же я могу взять?..
— Во-первых, я не ребенок, сам зарабатываю свой хлеб. А во-вторых… — Я встал с табуретки, обнял ее за плечи и поцеловал.
Она ответила на поцелуй.
Наутро я проснулся в постели, под одеялом, ощутил запах жареной картошки и ячменного кофе и услышал голоса:
— Если башмачки тебе по ноге, не забудь сказать спасибо дяде. Он нам в долг поверил.
Я быстро выскочил из постели. Мои штаны висели у печки, а носки куда-то запропастились.
Она отворила дверь из кухни.
— Наденешь носки моего покойного… Там, около башмаков, я положила. Твои надо выстирать и заштопать.
— Спасибо, — ответил я растерянно. Растерянно — потому, что она все, происшедшее между нами, наверное, сочла пустяком, о котором даже и вспоминать не стоит.
Торопливо одевшись, я вышел на кухню, где десятилетняя девчонка уже красовалась в сандалиях. В тех самых, что я нес в подарок Норе и так и не подарил — не хватило смелости, не пришлось к случаю, слишком уж быстро меня выгнали, — оправдание для себя всегда найдется, хотя в душе и будет точить червячок.
— Годятся? — спросил я.
Девочка сделала книксен:
— Спасибо, дядя. На шерстяные чулки — как раз. А то приходится надевать четыре пары. Ногам тяжело, пока дойдешь до школы — болят.
— Носи на здоровье. Ты в каком классе?
— В третьем.
— И как учишься?
Девчонка промолчала. Вместо нее ответила мать:
— Случается тройка-другая, но в табеле одни четверки и пятерки.
— Значит, лучше меня. У меня тройки и в табеле бывают. Много уроков приходится пропускать, пока ездишь. Хорошо, что в вечерней школе не очень придираются. Там многие пропускают.
— А ты в каком классе учишься? — осмелела девчонка.
Мать тут же сделала ей выговор за тыканье, но я махнул рукой:
— Почему бы школьнице и не сказать школьнику «ты»? А учусь я в девятом классе. Такой здоровый лоб, и всего на шесть классов обогнал тебя. Смешно, правда?
Но смеяться никто не стал. Мы жадно навалились на поджаренную на бараньем сале картошку, запивая ее горьким ячменным кофе. Я предложил было сахарин, но хозяйка отказалась: вредно для здоровья, да и так она уже должна мне за сандалии. Чтобы я только не забыл зайти, авось в другой раз она окажется побогаче.
Я подумал, что за такую дрянь, как эти тапочки, она мне ничего не должна. Но зайти обещал — хотя бы для того, чтобы обогреться.
Однако погостить в маленьком домике близ учительского общежития мне так больше и не пришлось, потому что, когда настал следующий раз, Нора уже висела на цветущей черемухе, как черная ягода. Но тогда я этого еще не знал и ушел по прошлогоднему, подмерзшему жнивью, унылый и смущенный.
Унылым я был потому, что, как ни крути, а Нора просто-напросто выгнала меня в ночной мрак. Конечно, она была слишком взволнована и даже, может быть, толком не сознавала, что делает, а я не знал настоящих причин ее волнения и ничем не мог ей помочь. Мог, самое большее, догадываться и мучиться от своих догадок.
А смущенным я уходил по серебристо заиндевевшему прошлогоднему жнивью потому, что из одного места меня прогнали, зато в другом приняли с лаской…
…Унылый и смущенный, брел я по росистой и кусачей, нескошенной и нескормленной траве между кустов, в поисках сухого хвороста для костра. Унылым я был потому, что разжигать костер с утра на краю поля нет ровно никакого смысла. Поле так велико и широко, что конца-краю не видать, предстоящий день долог, и уже через час ни у кого не будет ни сил, ни желания возвращаться к жидкому дымку: трухлявые сучья будут лишь тлеть, не гореть. Если уж разводить костер, то за час-другой до конца работы и из настоящих дров. Но девчонкам подавай ро-ман-ти-ку и печеную в золе картошку, на которую в обычных условиях, я уверен, они и смотреть бы не стали. Черт, до чего хотелось мне заставить наших любительниц романтики посидеть хоть пару деньков на одной сырой картошке — грызть ее, как морковь, пока не начнется резь в животе и челюсти не сведет от преснятины, а голод все равно останется неутоленным! Вот это была бы настоящая романтика. Да ну их к чертям!.. А смущен я был потому, что для меня не нашлось более толкового дела, чем подбирать белесые, грязные клубни, — а это работа скучная и противная. Небо затянуло тучами, солнца нынче жди — не дождешься, а дождик уж точно будет. Вот когда они закричат и завизжат, и пустятся искать укрытия под деревьями, хотя с деревьев каплет куда больше, чем в чистом поле. Бр-р! Я представил, как холодная вода льется за шиворот. Неприятно. Помочь тут мог бы разве что хороший стакан грога вечерком, но об этом и мечтать нечего. Употребление алкоголя ведь несовместимо с моральным обликом студента и комсомольца. После несчастной бутылки пива в магазине и то пошли косые взгляды и шепотки. Так что оставалось только злиться и досадовать на предстоящий нелегкий денек. Я попытался было пристроиться к ящикам, но и тут не повезло: оказалось, что отвозить их будут сами колхозники.