Выбрать главу

— Не буду.

— Становись на колени!

— Грязно. Испачкаю штаны. Ведьмы в аду не станут танцевать со мной…

…На снегу, закопченном термитными снарядами, зеленеют березы, а на суку развесистой, цветущей черемухи — большая черная ягода: моя Нора.

…Я проснулся оттого, что Дзидра обняла меня.

— Скажи, ты очень любил Нору, мою первую пионервожатую? Правда, вступать в пионеры мне запретила мать: подальше от политики! Я и сейчас еще не комсомолка.

— Откуда тебе знать, что я любил Нору, если я и сам этого по-настоящему не знаю?

— Ты во сне много раз называл ее имя. Как не стыдно! Спать с Дзидрой — и звать Нору!

— А ты еще уверяла, что я хороший, — попытался я улыбнуться, но тут же стал серьезным. — Милая девушка, запомни раз навсегда: никогда не завидуй мертвым! Никто ведь не знает, каково им. Лучше, чем нам, или хуже. Никогда не ревнуй к ним!

Потом, подперев подбородок ладонями, я спросил:

— Так какой же была Нора, по-твоему?

— Чертовски красивой, — сразу же отозвалась Дзидра, — куда мне с нею равняться! Только…

— Говори смело!

— Мне такая красота не по вкусу. Холодная, безразличная. Да ладно… Зато стихи читать она умела! Если я люблю читать стихи, если вообще пошла на филологический, то это ее заслуга. И еще она учила нас танцевать. Я тогда, помню, отошла в сторонку и заревела: какие уж тут танцы, если на ногах мужские чеботы и четыре пары шерстяных носков… Учила разным играм. И опять я была в стороне. Проклятые танки испортили мне все детство. Детям бедняков волисполком выдавал иногда туфли или тапочки. На всех, понятно, не хватало, приходилось тянуть жребий. Мне так ни разу и не повезло. Доставалось всегда тем, у кого туфельки уже были и кто на самом деле вовсе не так уж и бедствовал, просто умел прикинуться. Поэтому твои туфли были для меня первым за всю жизнь и самым дорогим подарком. Ничему больше я так не радовалась.

Дзидра погладила меня по голове, перевела дыхание и заговорила совсем о другом:

— Ты забудь, что я тебе тут наболтала. Я не то хотела сказать. Еще в средней школе девчонки без устали хвастались своими кавалерами — кто кого провожал, сколько раз поцеловались, кто кого обвел вокруг пальца, ну и так далее. А мне рассказывать было не о чем, на меня никогда ни один парень не обращал внимания. Я была посредственной ученицей, да еще и одетой вроде Золушки. И теперь мне, студентке первого курса, стало вдруг стыдно, что я невинна. Увидела знакомого и навязалась. Все-таки память о матери… — И в голосе ее прозвучала такая неприкрытая горечь, что я содрогнулся.

— О чем ты?

— Думаешь, я не видела, что ты спал с моей матерью? «Возьми носки моего покойника, твои надо постирать и заштопать…» Твои я выстирала вместе со своими, сама заштопала и сама сносила. Не отдала матери. А ты еще не хотел узнать меня! Только, пожалуйста, не рассказывай никому, что ты взял меня девушкой!

Не зная, что сказать, я обнял и поцеловал Дзидру. Она тут же прижалась ко мне, но я слишком устал от картошки, мешков с рожью, чефиря и был слишком взволнован обилием новостей, поэтому, похлопав девчонку по бедру, лишь продекламировал:

— Тебя одну люблю сегодня ночью, Забуду завтра — но грустить не надо, И чтобы это доказать воочью, Даю тебе в залог шлепок по заду.

А теперь, девочка, закрой глаза и будем баиньки. Не то дядя рассердится: дядя устал, дядя хочет спать.

Она, чуть улыбнувшись, повиновалась.

Но уснуть я не смог. Что же будет теперь с клятвой, данной матери? И когда Дзидра лгала: сначала или сейчас? Может быть, и тогда, и сейчас, а может, и совсем не лгала… Ладно, поживем — увидим. Утро вечера мудренее.

Однако куда больше, чем даже Дзидра, волновала меня сейчас самая красивая и самая богатая когда-то в волости наследница — Гундега из Дижкаулей. Теперь она колхозное начальство. А ведь было время, когда…

Как же это тогда было?

— Хватит спать, тут не гостиница, — уже на заре растолкал меня незнакомый «ястребок». Я послушно покинул восьмиместную камеру, в которой выспался, как у Христа за пазухой; не забыл я и прихватить с собою вещмешок.

— Таскается тут с мешком, как базарная торговка, — ворчал «ястребок», провожая меня к начальству.

Тот тоже прежде всего посмотрел на мой сидор и приказал:

— Кинь в угол!

Я покорно сбросил рюкзак, в котором, кроме прочего добра, были предназначавшиеся Норе подарки от Саши и матери.

— Стрелять умеешь?

— Так точно!

— Покажи, как это делается. — И он положил на стол армейскую винтовку.

Я открыл затвор, дослал в ствол воображаемый патрон и снова закрыл затвор.

— А теперь разбери затвор.

Я и это умел.

— Собери!

Я выполнил приказание.

— Можно бы побыстрее, да и руки трясутся. Ну, ничего. Сойдет.

И он посмотрел мне в глаза:

— Пойдешь в караул. У нас людей не хватает. Так и отомстишь за свою Нору. Только учти, за каждый израсходованный патрон придется писать рапорт. — И он кинул на стол обойму, которой я тут же зарядил магазин.

Тут, что-то вспомнив, начальник улыбнулся.

— Лучи больше не мерещатся?

— Так точно, не мерещатся.

— Тогда ладно. Но смотри: до конца работы — ни грамма!

Так началась работа. Сперва я стоял на посту у волостного Совета. А потом…

Именно я — вместе с другими, конечно, — вывозил семейство Дижкаулей. Хозяина, старого клеща, я не жалел, не было мне жаль и Гундегу, красивую и гордую, которая до сих пор и словечком меня не удостоила, словно я был пустым местом. Она и тогда не сказала мне ни слова, только заметила отцу:

— Сами виноваты. Пригрели щенков на своей груди, а теперь они нас кусают. Мало ли он ел за нашим столом, за чьим-то теперь будет жрать? Это за наше доброе сердце. Давно надо было прихлопнуть, никто и не почесался бы. Шлялся по волости, как легавая собака, ко всем льнул, везде пролезал, откуда только берутся такие люди без принципов, а еще не стыдятся называть себя латышами! Мы, истые латыши…

Мне почудился вой шмайсеров в Шкедских дюнах, а мой напарник непочтительно оборвал ее:

— Заткнись, бандитская подстилка! Хватит, попила нашей крови и пота! Не поможет больше смазливая морда, там тебя научат работу любить!

Но все же мне было неудобно глядеть в глаза хозяйке Дижкаулей, что сидела, сгорбившись, между мужем и дочерью, со сложенными на груди, красными от вечной стирки руками. Может быть, конечно, руки эти отрезали хлеб и сало и для бандитов, может быть, но и мне они всегда отделяли кусок побольше, чем даже я просил, словно до ушей хозяйки не доходило, на сколько успел сбить цену старый клещ. К счастью, она смотрела сейчас только на свои руки и ни разу не подняла глаз.

Когда перебранка Гундеги с моим напарником стала чересчур громкой, а конца ей все не было видно, я, ни к кому в частности не обращаясь, громко проскандировал:

— Разоралась, как испанская шлюха из Барселоны!

А потом сердито сказал напарнику:

— Пускай собака лает, лишь бы не кусалась. А клыки у них теперь повыдерганы.

— Плохо ты их знаешь, — проворчал напарник, но все же смолк, а Гундеге тоже надоело стараться в одиночку.

…А нынче вечером бывшая дижкаульская Гундега привезла меня на мотоцикле в сушилку, и я пил с ней чефирь. Интересно, жива ли еще старая хозяйка Дижкаулей с ее красными, обветренными, натруженными руками?

…Занятый на новой работе, я опоздал на похороны Норы и никогда больше не встречался с ее мамашей. Последнее меня нимало не огорчает, а что до первого, — наверное, так было суждено. Можно ведь сходить на могилу и перекинуться словечком с девушкой или хотя бы еще раз прочитать ей:

Дорогая, Для тебя я в Тибете готов быть ослом, не боясь немоты, А ты? Улыбаешься только да ногти пилочкой пилишь, Словно весь я — на платье твоем лишь пятнышко пыли.

Никогда больше не интересовался я и судьбой своего рюкзака, оставшегося в то памятное утро в уголке кабинета в волисполкоме. И, наверное, зря. Потому что в нем, видите ли, находился последний подарок Нориной матери своей дочери — белые теннисные туфли, показавшиеся ей, видно, самой подходящей обувью для деревенской грязи, для пыли проселков, и еще — белые бумажные носки.