Как бы не схватились за камни, не повыбили стекла в машине.
В отцовском доме, пока возился с сотами, я был другим, и в коровнике, когда разглядывал поросят, и во дворе, прогревая мотор. В дверях коровника стоял отец, высохший, длинный как жердь, на плечи наброшен латаный пиджак. Мать тут же — невысокая, рядом с отцом кажется полной, круглой, как шар, на ногах перепачканные навозом галоши, руки обветренные, в трещинках. Ее серые глаза улыбались, я издали видел, я знал, что глаза ее улыбаются, на какой-то миг в ее глазах затеплилась улыбка.
Было, осталось во мне что-то от того мальчугана, у которого в пастушьи летние месяцы босые ноги покрывались цыпками, и мать по вечерам, уже затемно, смазывала их свежей сметаной, приговаривая всякие ласковые слова. А у меня никогда недоставало сил дослушать: засыпал от усталости.
По дороге в Нориеши я переменился до неузнаваемости. Кем я, собственно, был в Нориешах? Прикатившим из Риги пижоном? О чем я мог и о чем не мог просить Раубиниене? Я повторил лишь то, что наказала мать. Надеюсь, отец не примчится завтра же в «Рим», настолько-то ума у него хватит. Но имею ли я право лишить его такого удовольствия?
Мне ли судить старого Лусена?
Я рано отвернулся от него.
В Риге я стану другим Арнольдом Лусеном. Поставлю «Жигули» во дворе, захлопну дверцу, закрою машину брезентом и поднимусь по лестнице уже совсем другим.
Как опишу Увису сумасшедшую езду Нортопо по песчаным пустырям?
Хочу, чтобы Увис был мне другом. Отчасти мы уже друзья. Дружба наша началась с разборки старых часов. У всех знакомых и соседей я выпрашивал старые будильники. Приносил их Увису, чтобы парень чинил и разбирал их. Вскоре его комната наполнилась шестеренками, пружинами, осями, кривыми стрелками. Да, мы сумели предоставить сыну целиком одну комнату. Наконец-то у нас своя квартира!
Теперь она наша.
Увис родился в жутких условиях. Мы ютились в коровьем закуте, за нашим окном простиралось капустное поле…
— Арнольд Лусен, ты ведешь машину, словно пьяный, нехорошо, когда на шоссе голова ерундой забита…
— Я даже не притронулся к этой зеленой отраве! В этой слабости, Нортопо, меня никак не обвинишь.
— Тем еще больше уязвил Раубиниене… «Зеленого змия» да «Смерть печника» — эти коктейли она смешивает лишь редким знакомым, о друзьях не говорю!..
— Друзей у этой ведьмы нет.
— Давно уже нет, Арнольд.
— Их у нее и не было!
— А у тебя, Арнольд?
— Постой, так нечестно!
— Речь не о Раубиниене, она единственная дочь нориешского лавочника, а посему, что ж ей еще было делать, как не пойти по стопам своего папеньки, у нее это в крови, ее, быть может, и зачали-то у стойки, потому как Раубинь день и ночь делал деньги.
— Прекрати этот треп. Тогда были иные времена, Нортопо, какого черта мы в них смыслим.
— Твоего отца старый мельник собирался обженить на единственной дочке Раубиня!
— Вот была бы хохма, Нортопо!
— Не смейся, Арнольд, быть может, теперь это звучит странно, но Раубинь был чертовски богат, и никаким другим путем до его денег нельзя было добраться, только женившись на дочке, единственной наследнице.
— Поглядел бы Раубинь сейчас на свою дочку…
— Чем же она не хороша, живет не тужит! Заботливая мать всех нориешских забулдыг… Сопьются старики, на их место заступают новые пьянчужки, поспевай только разливать! Латыш в таком поселке выпивает жутко много!.. У Раубиниене работы хватает.
— Перестань, Нортопо! Тут конца не будет!
— Да, твоя Арика большая мастерица по части длинных разговоров, но так удобнее, Арнольд, — выстроить рассуждения в диалог, удобнее для нас обоих… А к нотациям Арики ты привык. Она — учительница…
— Сам просил меня вести машину осторожней!
— Надеюсь, Арнольд, ты не станешь считать ворон.
— Боюсь, ты знаешь меня лучше… Но с чего ты взял, что Раубиниене…
— Да не Раубиниене, Арнольд, а старый мельник, который умер, объевшись горячих лепешек со сметаной, и которого ты даже не помнишь, однако, не помри он в одночасье, как знать, как знать… твой папенька…
— Что ты хочешь сказать?
— Уверен, он бы, как дважды два, заставил твоего папеньку пощупать толстую мошну Раубиня.
— Ох, Нортопо, нагородил же ты чепуховины!
— Совсем не я, а время и здравый рассудок твоего деда.
— Катись к черту, у меня ноги вспотели!
— Это оттого, Арнольд, что в детстве ты много бегал босиком. Сейчас твои ноги всегда обуты, оттого потеют, все бывшие босяки в Риге ужасно потеют.
— Уж ты скажешь…
— Ну сколько раз в году ты снимаешь башмаки? Раз-другой в Меллужах на травке во дворе у тещи да в отцовском доме босиком пробежишь искупаться в Тальките.
— Ладно, Нортопо, сейчас у той вон опушки остановлю машину и разуюсь.
— Не поможет, Арнольд, твои ноги обречены потеть в башмаках, разувайся не разувайся, это делу не поможет.
— Сейчас у нас машина, пятьдесят километров туда и обратно для нас не проблема!
— Ты шутишь. Скажи, много ли до сих пор ездил?
— Давай друг другу не колоть глаза, так разговор у нас не наладится, Нортопо, я не потерплю, чтобы…
— Можешь терпеть, а можешь не терпеть, только поглядывай на дорогу, хорошего будет мало, если ты налетишь на придорожную березку, посмотри, как выросли! Когда ты здесь гонял на велосипеде, они были совсем маленькие…
— Из тех мальчишек, что сажали здесь когда-то деревья, немногие остались в живых. Должен напомнить тебе, Нортопо, что их сажали мальчишки двадцать седьмого года рождения.
— Монвид Димант тебе рассказал об этом?
— А я, по-твоему, совершенный невежда?
— Этого я не сказал.
— Монвид — мой ближайший друг, я не способен на него сердиться, он феноменален, достаточно ему кинуть взгляд на березки, чтобы сразу сказать: эти сажали ребята двадцать седьмого года рождения, а между ребятами двадцать седьмого и двадцать восьмого года рождения непроходимая пропасть…
— Кое-где призывали и родившихся в двадцать восьмом году. Но сегодня это не проблема, Арнольд, тем людям скоро будет пятьдесят, а березкам их немного меньше… Не советую тебе своими «Жигулями» приклеиться к березке с клейкими листочками… Твоего Монвида взяли в зенитчики, оттого он из этих березок делает проблему, только что он может тебе рассказать? Вспомни шутку, о которой даже Монвид Димант неохотно вспоминает…
— Ты про тот случай, который с ним произошел где-то под Гамбургом…
— Да, Арнольд, ты слышал об этом? Он же сам тебе рассказывал… Как-то ночью парни привязали Монвида к койке, очки ему заклеили бумагой и принялись изо всех сил громыхать табуретками, размахивать перед носом зажженной газетой, чтобы разыграть…
— Самое ужасное, что в тот момент действительно начался налет, и Монвид так и остался привязанным к койке в горящей казарме. Скажу тебе, это уже не шутка!
— Вот так шутили рожденные в двадцать седьмом году. Ты-то казарменной жизни не нюхал и не вытаскивал из горящих вагонов людей, замурованных в гипс, у такой гипсовой колоды было два отверстия — одно, чтобы помочиться, другое для глаз…
— Не желаю слышать, Нортопо!
— Молчу. Обращаю внимание… придорожные эти березки весьма коварны, их следует остерегаться… Да и вы не очень складно пошутили, метнув зажженную ракету на крышу дровяного сарая Олиня! Или, может, я это сделал, Арнольд?
— Виновных так и не нашли…
— Теперь-то ты можешь признаться.
— И не подумаю, сарай давно сгорел, какой смысл признаваться теперь?
— А когда вышвырнул шкаф из окна общежития… Ты тоже долго не признавался, покуда тебя не вынудили…
— За это я дорого заплатил…
— Арнольд Лусен, веди осторожней машину! Дорога — неподходящее место для шуток!
— За шкаф я выплатил все до последней копейки.
— Ты так думаешь?
— Да, до последней копейки я выплатил за шкаф… А что касается дровяного сарая Олиня — и не подумаю, вот еще! Так никаких денег не хватит!