— Как тебя перевернуло!
Павел вздохнул; губы у него вздрогнули; как виноватый в чём-то, низко опустив голову, он хриплым шёпотом повторил:
— Перевернуло…
— Что у тебя? — участливо спросил Лунёв.
— Ну… Будто не знаешь…
Павел мельком взглянул в лицо товарища и снова опустил голову.
— Заразился?
— Конечно…
— Неужто от Веры?
— От кого же? — угрюмо ответил Павел.
Илья тряхнул головой.
— Вот и я когда-нибудь тоже влечу…
Павел, доверчиво глядя в глаза ему, сказал:
— Я думал — ты побрезгуешь теперь мной… Шатаюсь тут, вдруг вижу ты!.. Стыдно стало… отвернулся, прошёл мимо…
— Умён! — с укором сказал Илья.
— Кто тебя знает, как взглянешь? Болезнь поганая… Вторую неделю здесь торчу… Такая тоска, такая мука!.. Ночью — словно на углях жаришься… Время тянется, как волос по молоку… И как будто в трясину тебя засасывает, и некого крикнуть на помочь…
Он говорил почти шёпотом, а лицо у него вздрагивало, руки судорожно мяли полы халата.
— А Вера где? — задумчиво спросил Илья.
— Чёрт её знает, — с горькой усмешкой сказал Грачев.
— Не ходит?
— Приходила раз — я выгнал… Видеть я её не могу! — зло прошептал Павел.
Илья укоризненно взглянул на его искажённое лицо и сказал:
— Ну, это ты ерунду порешь!.. Коли хочешь справедливости, так и сам будь справедлив. Чем она виновата?
— А кого мне винить? — вполголоса горячо воскликнул Павел. — Кого? Я ночи напролёт думаю — отчего моя жизнь скомкалась? Оттого, что я Веру полюбил, да?.. Про мою к ней любовь — в небе звёздами не напишешь!..
Глаза Павла покраснели, из них тяжело выкатились две большие слезы. Он смахнул их со щёк рукавом халата.
— Всё это пустые слова… — сказал Лунёв, чувствуя, что ему Веру жалко больше, чем Павла. — Ты мёд пил — хвалил: силён! — напился — ругаешь: хмелён!.. А каково ей? Ведь и её заразили?
— И её! — сказал Павел и дрогнувшим голосом спросил:- А ты думаешь, не жалко мне её? Я её выгнал… И, как пошла она… как заплакала… так тихо заплакала, так горько, — сердце у меня кровью облилось… Сам бы заплакал, да кирпичи у меня тогда в душе были… И задумался я тогда надо всем этим… Эх, Илья! Нет нам жизни…
— Да-а! — протянул Лунёв, странно улыбаясь. — Творится что-то… мудрёное! Давит всех и давит. Якову отец житья не даёт, Машутку замуж за старого чёрта сунули, ты вот…
Он вдруг тихонько засмеялся и сказал, понизив голос:
— Одному мне везёт! Как о чём подумаю — пожалуйте, готово!
— Нехорошо ты говоришь, — пытливо глядя на него, сказал Павел, смеёшься, что ли?
— Нет, кто-то другой смеётся! Надо всеми нами смеётся кто-то… Гляжу я в жизнь — нет в ней справедливости…
— Я тоже вижу это! — тихо, но как-то всей грудью воскликнул Павел.
На лице его вспыхнули красные пятна, а глаза его засверкали живо и бойко, как, бывало, у здорового.
Они стояли в полутёмном углу коридора, у окна, стёкла которого были закрашены жёлтой краской, и здесь, плотно прижавшись к стене, горячо говорили, на лету ловя мысли друг друга. Откуда-то издали доносился протяжный стон, похожий на гудение струны, которую кто-то задевает через равные промежутки времени, а она вздрагивает и звучит безнадёжно, точно зная, что нигде нет живого сердца, способного успокоить её болезненную дрожь. Павел горел от сознания обиды, нанесённой ему тяжёлой рукой жизни; он тоже, как струна, вздрагивал от возбуждения и торопливо, бессвязно шептал товарищу свои жалобы и догадки. А Илья чувствовал, что слова Павла точно искры высекают из его сердца, они зажгли в его груди то тёмное и противоречивое, что всегда беспокоило его. Он чувствовал, что на месте его недоумения пред жизнью вспыхнуло что-то иное, что вот-вот осветит мрак его души и успокоит её навсегда.
— Почему, ежели ты сыт — ты свят, ежели ты учён — прав? — шептал Павел, стоя против Ильи, сердце к сердцу. И оглядывался по сторонам, точно чувствуя близость врага, который скомкал жизнь его.
— Кто слова наши поймёт? — сурово воскликнул Илья.
— Да! С кем говорить?
Павел замолчал. Лунёв задумчиво посмотрел в глубь коридора. Теперь, когда они замолчали, стон раздался слышнее. Должно быть, чья-то большая и сильная грудь стонала и велика была её боль…
— Ты всё с Олимпиадой? — спросил Павел у Лунёва.
— Да, живу! — усмехаясь, ответил Илья. — Знаешь, — усмехаясь, продолжал он, сильно понизив голос, — Яков дочитался до того, что в боге сомневается…
Павел взглянул на него и неопределённым тоном спросил:
— Ну?
— Нашёл такую книгу… А ты как насчёт этого?
— Я, видишь ли… — задумчиво и тихо сказал Павел, — я как-то так… в церковь не хожу…
— А я — много думаю… И не могу я понять, как бог терпит?
Снова между ними завязался быстрый разговор. Увлечённые им, они проговорили до поры, пока к ним подошёл служитель и строго спросил Лунёва:
— Ты что тут прячешься, а?
— Я не прячусь… — сказал Илья.
— А ты не видишь, что все посетители ушли?
— Стало быть, не видал… Прощай, Павел. К Якову-то зайди…
— Но-но — пошёл! — крикнул служитель.
— Приходи скорее… — попросил Грачёв.
На улице Лунёв задумался о судьбе своих товарищей. Он видел, что ему лучше всех живётся. Но это сознание не вызвало в нём приятного чувства. Он только усмехнулся и подозрительно посмотрел вокруг…
На новой квартире он зажил спокойно, и его очень заинтересовали хозяева. Хозяйку звали Татьяна Власьевна. Весёлая и разговорчивая, она через несколько дней после того, как Лунёв поселился в голубой комнатке, подробно рассказала ему весь строй своей жизни.
Утром, когда Илья пил чай в своей комнате, она в переднике, с засученными по локоть рукавами, порхала по кухне и, заглядывая в дверь к нему, оживлённо говорила:
— Мы с мужем люди небогатые, но образованные. Я училась в прогимназии, а он в кадетском корпусе, хотя и не кончил… Но мы хотим быть богатыми и будем… Детей у нас нет, а дети — это самый главный расход. Я сама стряпаю, сама хожу на базар, а для чёрной работы нанимаю девочку за полтора рубля в месяц и чтобы она жила дома. Вы знаете, сколько я делаю экономии?
Она становилась в дверях и, встряхивая кудерьками, по пальцам высчитывала:
— Кухарка — жалованья три рубля, да прокормить её надо — семь, десять!.. Украдёт она в месяц на три рубля — тринадцать! Комнату её сдаю вам — восемнадцать! Вот сколько стоит кухарка!.. Затем: я всё покупаю оптом: масла — полпуда, муки — мешок, сахару — голову и так далее… На всём этом я выигрываю рублей двенадцать… Тридцать рублей! Если бы я служила где-нибудь, — в полиции, на телеграфе, — я работала бы на кухарку… А теперь я — ничего не стою для мужа и горжусь этим! Вот как надо жить, молодой человек! Учитесь…
Она плутовато смотрела в лицо Ильи бойкими глазами, он улыбался ей. Она нравилась ему и возбуждала в нём чувство уважения. Утром, когда он просыпался, она уже сновала по кухне, вместе с рябой и молчаливой девочкой-подростком, смотревшей на неё и на всё пугливыми, бесцветными глазами. Вечером, когда он приходил домой, она, тоненькая, чистенькая, с улыбкой отпирала ему дверь, и от неё пахло чем-то приятным. Если муж её был дома, он играл на гитаре, а она подпевала ему звонким голосом, или они садились играть в карты — в дурачки на поцелуи. Илье в его комнате было слышно всё: и говор струн, то весёлый, то чувствительный, и шлёпанье карт, и чмоканье губ. Квартира состояла из двух комнат — спальни и ещё одной, смежной с комнатой Ильи: она служила супругам и столовой и гостиной, в ней они проводили свои вечера… По утрам в этой комнате раздавались звонкие птичьи голоса: тенькала синица, вперебой друг перед другом, точно споря, пели чиж и щеглёнок, старчески важно бормотал и скрипел снегирь, а порой в эти громкие голоса вливалась задумчивая и тихая песенка коноплянки.
Муж Татьяны, Кирик Никодимович Автономов, был человек лет двадцати шести, высокий, полный, с большим носом и чёрными зубами. Его добродушное лицо усеяно угрями, бесцветные глаза смотрели на всё с невозмутимым спокойствием. Коротко остриженные светлые волосы стояли на его голове щёткой, и во всей грузной фигуре Автономова было что-то неуклюжее и смешное. Двигался он тяжело и с первой же встречи почему-то спросил Илью: