Выбрать главу

Отъехали вёрст пять от кабака, когда угольщик заговорил, наконец, со своим седоком:

— Ты кто таков?

— Человек, — сквозь зубы сказал Салакин. Ехать было холодно. Салакин весь дрожал мелкой дрожью. Вьюга почти перестала, но дул резкий ветер. Уже дважды Салакин соскакивал из дровней и бежал рядом с ними по дороге в надежде согреться. Но бежать по глубокому, рыхлому снегу было тяжело, он быстро уставал, валился снова в дровни, а после этого ещё сильнее зяб. И всякий раз, когда он выскакивал из дровней, угольщик, одетый в крепкий полушубок и чапан, высовывал из рукава чапана коротенькую, толстую палку с цепью на конце её и фунтовой гирей на конце цепи. Салакин знал, что этот инструмент называется кистенём, и чувствовал, что злоба, такая же острая, как холод, сжимает ему сердце.

— Все люди! — сказал угольщик. — А я спрашиваю про то, чей ты таков?

— Я — ничей. Безродный я, — ответил Салакин и крикнул вперёд: — Ваня, жив?

— Жив, — ответил Ванюшка негромко.

— Озяб?

— Да…

— Погляжу я на вас, — ворчливо заговорил угольщик, — несчастные вы. Оборванцы оба… Так, какие-то… лентяи, видно…

Салакин сидел съёжившись и молчал, заботясь о том, чтобы не стучали зубы.

Он смотрел назад, видел там, сквозь редкие теперь пушинки снега, пустынную, синеватую равнину. Она дышала холодом, тоской в его лицо. И ничего не было в ней такого, на чём мог бы остановиться глаз.

— А вот мы — Семакины, нас три брата. Жжём мы, значит, уголь, возим его в город, на винный завод, да… Живём дружно. Сыты, одеты, обуты… всё как надо быть, слава богу! Кто работать умеет, не ленится, не шалберничает — тот завсегда хорошо живёт… Старшие братаны — женаты, и я вот после праздника женюсь… Вот оно как! Кто работать может, тому жить просто…

Лошадь едва бежала, тяжело вваливаясь в хомут. Сани дёргало, и Салакин качался в них, как орех на ладони.

Скучные, тупые, тяжёлые слова угольщика ложились ему на душу, точно холодные кирпичи, сжимали её, и ему было больно, обидно слушать глухой голос этого человека.

— Ванюшка! — крикнул он.

— А?

— Ты бы побежал маленько…

— На што? — слабым голосом спросил Кузин.

— Не замерзни!

— Ничего…

Угольщик вздохнул. Потом усмехнулся, утёр нос рукавом и вновь заговорил:

— Эки люди, эки люди! И что живёте? Холодно, голодно… несуразно! Али так подобает жить людям?. Жить надо хорошо…

— Ты вот поделись со мной деньгами, я и заживу хорошо, — злобно сказал Салакин.

— Чего?

— Поделись, говорю…

— Я те поделюсь! Это видал?

Перед лицом Салакина качалась гиря на цепочке, он видел оскаленное усмешкой чёрное, как у дьявола, лицо угольщика. И вдруг Салакина точно огнём охватило, точно сердце в груди его разорвалось, извергло пламя, а пламя это хлынуло в голову и окрасило всё пред глазами в кроваво-красный цвет. Он сильно, как мог, размахнулся правой рукой наотмашь и ударом локтя по лицу опрокинул угольщика на спину. В то же время гиря упала на него, между лопатками, в тело впилась острая боль и стеснила ему дыхание.

— Караул, — убивают! — отрывисто вскрикнул угольщик.

Но Салакин, всею тяжестью своей, навалился на него, охватил пальцами шею угольщика и, крепко сжимая, тискал коленями живот угольщика:

— Ну, говори, кричи, говори…

Угольщик хрипел, кусал зубами одежду на плече Салакина, извивался под ним, как рыба под ножом, и тоже искал руками его шею. Кистень выпал из его пальцев, но висел на ремне у кисти руки. Он то и дело касался тела Салакина, и каждое его прикосновение, не вызывая боли, рождало страх.

— Ванюшка! Помогай! — диким голосом закричал Салакин.

Ванюшка, стиснутый холодом, лежал в дровнях, зарывшись в кули из-под углей, и, когда услыхал крик угольщика, его охватил страх. Он сразу, инстинктом, догадался, в чём дело, и ещё глубже сунул голову в кульё…

«Скажу, — я спал, — я не слыхал», — быстро сообразил он.

Но когда раздался зов товарища на помощь, он весь вздрогнул и выскочил из саней, словно ком снега из-под копыта лошади. В его мозгу искрой мелькнула мысль, что, если угольщик одолеет Салакина, он убьёт и его, Ванюшку. А когда он очутился около двух человеческих тел, скрутившихся в один огромный узел, увидал облитое кровью, но всё-таки черное лицо угольщика и кистень, который болтался на правой руке, судорожно искавшей его чёрными пальцами, — Ванюшка схватил эту руку и стал ломать, коверкать, вертеть её…

Маленькая, мохнатая лошадка с печальными глазами, качая головой, тихо шагала по дороге, увозя куда-то в холодную и мёртвую даль троих людей, которые, хрипя и скрежеща зубами, бессмысленно возились в дровнях, а другая лошадь, боясь, что ноги этих людей ударят её по морде, начала потихоньку отставать.

VII

Когда Ванюшка, усталый, вспотевший, очнулся от борьбы, он со страхом в глазах вполголоса сказал Салакину:

— Гляди, — где лошадь-то? Ушла!

— Она не скажет, — пробормотал Салакин, вытирая кровь с разбитого лица.

Спокойный голос товарища уменьшил страх Ванюшки.

— Н-ну, наделали делов! — искоса глядя на угольщика, сказал он.

— Лучше нам его убить, чем ему нас, — так же спокойно проговорил Салакин и тотчас же деловито добавил: — Ну-ка, давай его раздевать! Тебе — полушубок, мне — чапан. Надо скорее, а то встретит кто-нибудь или нагонит…

Ванюшка молча начал перевёртывать угольщика, снимая с него одёжу, и всё посматривал на товарища. Он подумал:

«Неужто не боится?»

Спокойное, деловое отношение товарища к убитому вызывало у Ванюшки удивление и робость пред товарищем. И ещё более удивляло его рябое, исцарапанное лицо Салакина, — оно всё вздрагивало, кривилось, точно от безмолвного смеха, и глаза на нём блестели как-то особенно, точно он в меру выпил вина или чему-то сильно обрадовался. В борьбе Ванюшка потерял картуз, Салакин взял шапку угольщика, сунул её Ванюшке и сказал:

— Надень, — озябнешь так-то! Да и нехорошо… Человек, и вдруг — без шапки. Почему такое?

Он начал выворачивать карманы штанов убитого и делал это так быстро и ловко, точно всю жизнь только тем и занимался, что убивал и грабил людей.

— Надо всё соображать, — говорил он, развязывая кисет угольщика. — Никто без шапок не ходит. Ишь ты, — золотой, пять целковых, — нет, семь с полтиной…

— Ты, — робко заговорил Ванюшка, глядя на монету загоревшимися глазами.

— Чего? — быстро окинув его взглядом, спросил Салакин. И пренебрежительно проворчал: — Ужо этого добра у нас будет довольно! Н-но, шагай, малышка! Вези скорей…

И Салакин ударил ладонью по крупу лошади.

— Я не про деньги, — сказал Ванюшка. — Я хотел спросить…

— Чего?

— Ты-первый раз это? — Ванюшка показал глазами на раздетое тело угольщика.

— Дурак! — усмехаясь, воскликнул Салакин. — Что я, разбойник, что ли?

— Я потому, что больно скоро ты его раздел…

— Живых — раздевают, а мёртвого — не велика мудрость.

И вдруг Салакин, стоявший на коленях, покачнулся и тяжело упал на ноги Ванюшки, тот вздрогнул, точно всё тело его вдруг окунулось в холодную воду, закричал, стал отталкивать от себя товарища, а лошадь от крика пустилась вскачь.

— Ничего, ничего, — бормотал Салакин, хватаясь за Ванюшку. Лицо у него стало синее, глаза тупые, тусклые.

— Между крыльцев он меня ударил. Сердце схватило… пройдёт…

— Еремей, — дрожащим голосом заговорил Ванюшка. — Воротимся, Христа ради!

— Куда?

— В город! Я боюсь…

— В город — нельзя! Нет, мы поедем, продадим лошадь, — потом туда — к Матвею…

— Я боюсь, — уныло сказал Ванюшка.

— Чего?

— Пропадём мы, брат! Чего теперь будет? Али мы за этим шли с тобой?

— Подь ты к чёрту! — громко крикнул Салакин, и глаза его злобно сверкнули. — «Пропадём!» Что значит- пропадём? Одни мы с тобой, что ли, человеков убиваем? Первый раз, что ли, на земле это случилось?

— Ты не сердись, — плачевным голосом попросил Ванюшка, видя, что лицо товарища снова стало каким-то отчаянным и точно пьяным.