«Кш… кш…»
Мальчик вбежал в трактир и, задыхаясь, крикнул:
— Помер…
Терентий охнул, затопал ногами на одном месте и стал судорожно оправлять рубаху, глядя на Петруху, стоявшего за буфетом.
— Ну что ж? — перекрестясь, строго сказал буфетчик. — Царство небесное! Хороший был старичок, между прочим… Пойду… погляжу… Илья, ты побудь здесь, — понадобится что, прибеги за мной, — слышишь? Яков, постой за буфетом…
Петруха пошёл, не торопясь, громко стукая каблуками… Мальчики слышали, как за дверями он сказал горбуну:
— Иди, иди, — дурья голова!..
Илья был сильно испуган, но испуг не мешал ему замечать всё, что творилось вокруг.
— Ты видел, как он помирал? — спросил Яков из-за стойки.
Илья посмотрел на него и ответил вопросом:
— А зачем они пошли туда?..
— Смотреть!.. Ты же их позвал!..
Илья крепко закрыл глаза, говоря:
— Как он его толкал!..
— Кого? — любопытно вытянув голову, спросил Яков.
— Чёрта! — ответил Илья не сразу.
— Ты видел чёрта? — подбегая к нему, тихо крикнул Яков. Но товарищ его снова закрыл глаза, не отвечая.
— Испугался? — дёргая его за рукав, спрашивал Яков.
— Погоди! — вдруг сказал Илья. — Я… выбегу на минуту… Ты отцу не говори, — ладно?
Подгоняемый своей догадкой, он через несколько секунд был в подвале, бесшумно, как мышонок, подкрался к щели в двери и вновь прильнул к ней. Дед был ещё жив, — хрипел… тело его валялось на полу у ног двух чёрных фигур.
Во мгле они обе сливались в одну — большую, уродливую. Илья разглядел, что дядя, стоя на коленях у ложа старика, торопливо зашивает подушку. Был ясно слышен шорох нитки, продёргиваемой сквозь материю. Петруха, стоя сзади Терентия, наклонясь над ним, шептал:
— Скорее… Говорил я тебе — держи наготове иглу с ниткой… Так нет, вздевать пришлось… Эх ты!
Шёпот Петрухи, вздохи умирающего, шорох нитки и жалобный звук воды, стекавшей в яму пред окном, — все эти звуки сливались в глухой шум, от него сознание мальчика помутилось. Он тихо откачнулся от стены и пошёл вон из подвала. Большое чёрное пятно вертелось колесом перед его глазами и шипело. Идя по лестнице, он крепко цеплялся руками за перила, с трудом поднимал ноги, а дойдя до двери, встал и тихо заплакал. Пред ним вертелся Яков, что-то говорил ему. Потом его толкнули в спину и раздался голос Перфишки:
— Кто — кого? Чем — почему? Помер? Ах, — ч-чёрт!.. — И, вновь толкнув Илью, сапожник побежал по лестнице так, что она затрещала под ударами его ног. Но внизу он громко и жалобно вскричал:
— Э-эхма-а!
Илья слышал, что по лестнице идут дядя, Петруха, ему не хотелось плакать при них, но он не мог сдержать своих слёз.
— Ах ты!.. — восклицал Перфишка. — Так вы были уж там?
Терентий прошёл мимо племянника, не взглянув на него, а Петруха, положив руку на плечо Ильи, сказал:
— Плачешь? Это хорошо… Значит, ты паренёк благодарный и содеянное тебе добро можешь понимать. Старик был тебе ба-альшим благодетелем!..
И, легонько оттолкнув Илью в сторону, добавил:
— Но, между прочим, в дверях не стой…
Илья вытер лицо рукавом рубахи и посмотрел на всех. Петруха уже стоял за буфетом, встряхивая кудрями. Пред ним стоял Перфишка и лукаво ухмылялся. Но лицо у него, несмотря на улыбку, было такое, как будто он только что проиграл в орлянку последний свой пятак.
— Ну-с, чего тебе, Перфил? — поводя бровями, строго спросил Петруха.
— Могарыча не будет? — сказал Перфишка.
— По какому такому случаю? — медленно и строго спросил буфетчик.
— Эхма! — вскричал сапожник, притопнув ногой по полу. — И рот широк, да не мне пирог! Так тому и быть! Одно слово — желаю здравствовать вам, Пётр Якимыч!
— Что ты мелешь? — миролюбиво спросил Петруха.
— Так я, — от простоты сердца!
— Стало быть, поднести тебе стаканчик, — к этому ты клонил? Хе-хе!
— Ха, ха, ха! — раскатился по трактиру звонкий смех сапожника.
Илья качнул головой, словно вытряхивая из неё что-то, и ушёл.
Он лёг спать не у себя в каморке, а в трактире, под столом, на котором Терентий мыл посуду. Горбун уложил племянничка, а сам начал вытирать столы. На стойке горела лампа, освещая бока пузатых чайников и бутылки в шкафу. В трактире было темно, в окна стучал мелкий дождь, толкался ветер… Терентий, похожий на огромного ежа, двигал столами и вздыхал. Когда он подходил близко к лампе, от него на пол ложилась густая тень, — Илье казалось, что это ползёт душа дедушки Еремея и шипит на дядю:
«Кш… кшш!..»
Мальчику было холодно и страшно. Душила сырость, — была суббота, пол только что вымыли, от него пахло гнилью. Ему хотелось попросить, чтобы дядя скорее лёг под стол, рядом с ним, но тяжёлое, нехорошее чувство мешало ему говорить с дядей. Воображение рисовало сутулую фигуру деда Еремея с его белой бородой, в памяти звучал ласковый скрипучий голос:
«Господь меру знает… Ничего-о!..»
— Ложился бы ты! — не вытерпев, сказал Илья жалобным голосом.
Горбун вздрогнул и замер. Потом тихо, робко ответил:
— Сейчас! Сейчас!.. — и завертелся около столов быстро, как кубарь. Илья, поняв, что дяде тоже страшно, подумал:
«Так тебе и надо!..»
Дробно стучал дождь. Огонь в лампе вздрагивал, а чайники и бутылки молча ухмылялись. Илья закрылся с головой дядиным полушубком и лежал, затаив дыхание. Но вот около него что-то завозилось. Он весь похолодел, высунул голову и увидал, что Терентий стоит на коленях, наклонив голову, так что подбородок его упирался в грудь, и шепчет:
— Господи, батюшка!.. Господи!
Шёпот был похож на хрип деда Еремея. Тьма в комнате как бы двигалась, и пол качался вместе с ней, а в трубах выл ветер.
— Не молись! — звонко крикнул Илья.
— Ой, что ты это? — вполголоса сказал горбун. — Спи, Христа ради!
— Не молись! — настойчиво повторил мальчик.
— Н-ну — не буду!..
Темнота и сырость всё тяжелее давили Илью, ему трудно было дышать, а внутри клокотал страх, жалость к деду, злое чувство к дяде. Он завозился на полу, сел и застонал.
— Что ты? Что!.. — испуганно шептал дядя, хватая его руками. Илья отталкивал его и со слезами в голосе, с тоской и ужасом говорил:
— Господи! Хоть бы спрятаться куда-нибудь… Господи!
Слёзы перехватили ему голос. Он с усилием глотнул гнилого воздуха и зарыдал, ткнув лицо в подушку.
Сильно изменился характер мальчика после этих событий. Раньше он держался в стороне только от учеников школы, не находя в себе желания уступать им, сближаться с ними. Но дома он был общителен со всеми, внимание взрослых доставляло ему удовольствие. Теперь он начал держаться одиноко и не по летам серьёзно. Выражение его лица стало сухим, губы плотно сжались, он зорко присматривался ко взрослым и с подстрекающим блеском в глазах вслушивался в их речи. Его тяготило воспоминание о том, что он видел в день смерти деда Еремея, ему казалось, что и он вместе с Петрухой и дядей тоже виноват пред стариком. Может быть, дед, умирая и видя, как его грабят, подумал, что это он, Илья, сказал Петрухе про деньги. Эта мысль родилась в Илье незаметно для него и наполнила душу мальчика скорбной тяжестью и всё более возбуждала подозрительное чувство к людям. Когда он замечал за ними что-нибудь нехорошее, ему становилось легче от этого, — как будто вина его пред дедом уменьшалась.
А нехорошего он видел много. Все во дворе называли буфетчика Петруху приёмщиком краденого, мошенником, но все ласкались к нему, уважительно раскланивались и называли Петром Якимычем. Бабу Матицу звали бранным словом; когда она напивалась пьяная, её толкали, били; однажды она, выпивши, села под окно кухни, а повар облил её помоями… И все постоянно пользовались её услугами, никогда ничем не вознаграждая её, кроме ругани и побоев, — Перфишка приглашал её мыть свою больную жену, Петруха заставлял бесплатно убирать трактир перед праздниками, Терентию она шила рубахи. Она ко всем шла, всё делала безропотно и хорошо, любила ухаживать за больными, любила водиться с детьми…