Выбрать главу

Этим ее яблочным штруделем с ванильно-сливочной подливкой он никогда не мог вдоволь наесться, а о хорошенький мейссенский кофейник вот уже тридцать лет любил греть застывшие руки, прежде чем накапать себе в рюмочку сердечные капли; и вот уже сорок лет смотрел он на это некогда миловидное цветущее лицо, теперь побледневшее и раздавшееся вширь, сорок лет сидел он с нею за большим столом из темного орехового дерева, рассчитанным на множество детей, «по крайней мере на шестерых». Но вместо этого преждевременные роды, дети, не оставляющие даже утешительного земного следа — могилы, уголка, куда можно было бы прийти, бесследно сгинувшие в гинекологических клиниках; счета от врачей, «гормональные препараты», нахмуренные лица знаменитостей, покуда не исчезла и ежемесячная надежда, покуда она в сорок лет не вернулась к бескровному статусу десятилетней, и он перестал приходить к ней и тревожить ее своей мужественностью.

Она была болтлива и забывчива, он снова обратился в мальчика, но уже не мучился тем, чем мучаются мальчики. Даже на кладбищах не осталось земного следа, и все же оба они, вот уже сорок лет за обедом, когда он ел мало, она много, смотрели на пустующие стулья, словно ожидая, что сейчас начнутся ссоры, плач, привередничанье, зависть из-за мнимо лучшего куска, и так никогда и не подумали о том, чтобы приобрести столовый стол поменьше. Гости в их доме бывали редко, а стулья нерожденных детей все стояли вокруг стола, даже спустя двадцать лет, когда она снова сделалась маленькой девочкой; или чудо, свершившееся с Сарой[27], свершится и с ней, хотя у нее давно «прекратилось»? Редкие ее попытки посадить на пустующие стулья выдуманных, выношенных ее матерински истерической фантазией детей, сердиться на дочь Монику за неумеренный аппетит и заставлять сына Конрада есть побольше он в корне пресекал, окликая ее, точно сомнамбулу, сухим трезвым голосом, каким зачитывал решения суда. Иногда, очень редко, не более двух, может быть, трех раз за сорок лет, она пыталась ставить приборы для этих выдуманных, выношенных ее фантазией детей, но он всякий раз собственноручно собирал тарелки и стаканы и швырял их в мусорное ведро на кухне, не грубо, не злобно, а так, словно это было самым обыкновенным делом, словно он убирал папки со своего стола, и она не плакала, не кричала, только кивала головой и вздыхала, как будто выслушивая справедливый приговор. Только одно обещание он ей дал еще до женитьбы и сдержал его: никогда не способствовать вынесению смертного приговора.

В других местах, где она бывала одна и где ее не знали, она, не стесняясь, рассказывала о покойной дочери и сыне, павшем на войне. Он один только раз узнал об этом в маленьком пансионе среди баварских лесов, куда ему пришлось срочно выехать, так как ее с вывихом ноги отправили в больницу. За завтраком хозяйка пансиона принялась расспрашивать его о погибшем сыне Конраде, который учился на медицинском факультете и умер вблизи от города, называющегося Воронеж; из чужих уст и когда ее не было поблизости это звучало хорошо, даже правдоподобно. Белокурый и самоотверженный молодой человек заразился сыпным тифом в госпитале и скончался на руках своей возлюбленной молоденькой русской девушки: почему бы и не могло так быть? Почему бы ему и ей не взять себе в сыновья белокурого самоотверженного юношу, всеми давно позабытого, от которого не осталось даже горсточки праха? По-видимому, когда его не было с ней, она населяла эту землю покойными дочерью и сыном; а потом опять давала ей обезлюдеть. А то, что произошло с фройляйн Моникой, такой молоденькой, это же еще трагичнее; только подумать, что потерпел аварию самолет, на котором она летела «туда» к жениху, все уже приготовившему к свадьбе, а, кстати, что подразумевалось под словом «туда»? Уж не Америка ли? А если Америка, то какая — Северная, Южная или Центральная? Центральная, отвечал он, ложечкой помешивая кофе; жених ждал ее в Мехико. Нет, он был не немец, а француз и учился там в университете. В Мехико? Француз? Конечно, она не хочет быть навязчивой, да, собственно, ее это и не касается, но… не был ли он коммунистом?

Не надо обижаться на этот вопрос, она-то считает, что коммунисты тоже люди, но судьба этой молодой девушки пробудила в ней искреннее участие, после того как ее мать подробно ей обо всем рассказала, к тому же она где-то прочла, что в Мексике все «очень левые». Да, подтвердил Штольфус, он был коммунистом, этот француз по имени Берто, едва не ставший его зятем; Берто так и не женился, остался верен памяти Моники, погибшей где-то западнее Ирландии. Игра пришлась ему по душе — оттого, что не они вдвоем играли, а еще оттого, что от нее не тянулась нить к тем студенистым существам, что сгинули в клиниках городка в горах, городка в Вестфалии и близлежащего большого города. Один только раз узнал он об этой игре, один раз принял в ней участие на полчаса, за завтраком, перед тем как ехать в больницу, чтобы в больничной машине доставить ее домой. Это было единственным ее желанием: если уж умирать, то там, где она жила ребенком, умирать на попечении монахинь, веривших в «Сына Пресвятой Девы». Одна из них была ее единственной еще оставшейся в живых школьной подругой, кроме Агнес, конечно, но общаться с Агнес ей «увы, увы» было запрещено; «обе, — говорила она, подразумевая монахиню и Агнес, — принесли бы тебе детей. Посмотри на их кожу: пигмент, гормоны, на их глаза, а мои все хуже видят и все больше выцветают; я буду стареть и стареть, и глаза у меня в один злосчастный день станут белесыми, как яичный белок». Да, глаза у нее постепенно белели, выцветали, как синева на английских почтовых марках. А что касается детей от этой Ирмгард и его кузины Агнес — нет, нет; может, так оно и лучше — без детей.

вернуться

27

…или чудо, свершившееся с Сарой… — Отсылка к библейскому сюжету о жене Авраама, Саре, которой Бог дал ребенка в глубокой старости.