Но тут Хольвег прервал его не менее раздраженно, чем днем в «Дурских террасах», что уже и тогда обидело Ауссема, заявив, что он по горло сыт этим «копанием в вонючих провинциальных помойках», ему надо работать. Ладно, он готов поступиться словечком «пухлый», ибо уважает свободу, даже если она оборачивается против его убеждений, но имена: Кирфель, Халь, снова Кирфель и снова Халь, — их он уже слышать не в состоянии. Когда же Ауссем спросил, а в состоянии ли он еще слышать имя Груль, Хольвег, что с ним редко случалось, прямо-таки огрызнулся: он не чиновник, которому каждое первое число подносят жалованье, ему надо работать. Брезель поспешил ретироваться, предоставив Ауссему еще несколько минут слушать «шарманку» Хольвега: такие газеты, как «Дуртальботе», должны-де оставаться свободными и независимыми, чтобы стоять на страже свободы и демократии, и он не для удовольствия собственноручно набирает свою газету… Ауссем, скорей от усталости, снова овладевшей им после бутылки пива, чем из вежливости, еще несколько минут слушал неожиданно агрессивный монолог Хольвега, потом распрощался и тоже пошел домой. Запах кожи уже давно его не страшил, он даже хотел его почувствовать.
ЗАВЕТ
Повесть, 1982
Перед читателем — одна из первых вещей Генриха Бёлля и вместе с тем одна из последних его прижизненных публикаций. Так уж парадоксально сложилась ее судьба. Начатая осенью сорок седьмого, законченная весной сорок восьмого, повесть «Завет» была разослана сразу в несколько издательств, которых в нищей, но освобожденной Германии оказалось на удивление много. Правда, пару месяцев спустя, после конфискационной денежной реформы, проведенной в западных оккупационных зонах летом 1948 года, почти все эти издательства в одночасье разорились. А Бёлль к тому времени уже завершил другую свою военную вещь «Поезд пришел вовремя» (кстати, первоначальное ее название «От Львова до Черновцов»), напряженно работал над романом «Где ты был, Адам?» и судьбой затерянной рукописи интересовался мало. Когда через несколько лет, обнаруженная в одном из издательских архивов, она все же вернулась к автору, тот посчитал, что публиковать ее поздно — и время, и собственное творчество Бёлля ее уже обогнали.
Подобные решения почти всегда делают автору честь, свидетельствуя о его взыскательности и высокой требовательности к себе. И все же, как показывает судьба повести «Завет», иной раз они ошибочны. Когда в начале восьмидесятых младший сын Бёлля вместе с группой друзей-энтузиастов затеял небольшое «альтернативное» издательство «Ламуф», писатель отдал туда свою опальную повесть, которая в 1982 году увидела свет. Лейтмотивом едва ли не всех рецензий было изумление: критики отказывались понимать, как можно было такую вещь тридцать пять лет держать под спудом.
Наш читатель, знакомый с искусством Бёлля давно и основательно, без труда подметит, что в этом дебютном произведении с немалым изяществом обозначены и, так сказать, предварены многие мотивы будущего творчества писателя, а некоторые уже воплощены с незаурядной художественной силой. И в первую очередь это касается изображения войны, ее страшной окопной правды. Тут надо бы заметить, что живописанием своего фронтового прошлого Бёлль никогда особенно не увлекался. Герой одного из его военных рассказов признается, что ему нравятся пушки, «даже когда они стреляют». В этом «даже» — все отношение Бёлля к войне: она ему тем интереснее, чем дальше от самой себя, от своей человекоубийственной сути. Однако в 1947 году вчерашний фронтовик, только что вернувшийся из американского плена, видимо, не только считал своим долгом, но и жаждал поведать о неправедной войне, которую ему пришлось пройти всю, от звонка до звонка, и рассказать подробно, точно и специально то, что пережил он сам. Сцены боевого крещения, описанные в заключительных эпизодах «Завета», на мой взгляд, принадлежат к числу лучших страниц бёллевской прозы вообще. Но главное в повести все-таки не противостояние фронтов, а, как всегда у Бёлля, извечное — что в военной, что в мирной жизни — противостояние правды и лжи, совести и приспособленчества, «причастия агнца» и «причастия буйвола». И, пожалуй, именно в этой узнаваемости поэтики и нравственных коллизий — основное обаяние повести: воспринимая ее будто в обратной перспективе, сквозь опыт всего позднейшего творчества Бёлля, читатель радуется тому, что даже в этой дебютной вещи автор уже сумел в полной мере оказаться самим собой.