Автор многих просветительских и злободневных статей, известный в стране педагог, переводчик и публицист. Лу Синь выступил с первым значительным художественным произведением, за которым чередою последуют и другие. Нам известны, конечно, случаи, когда те или иные достаточно серьезные жизненные причины превращали публициста в художника. Удивляться этому не приходится. Важно то, что позднее начало принесло с собою зрелость мысли и чувства и лишило Лу Синя так называемого раннего, то есть отмеченного несовершенством, периода творчества.
«Записки сумасшедшего» всколыхнули китайское общество. В них послышался отклик резкий и бескомпромиссный, отклик, пришедший изнутри на тревогу тех, кто все больше размышлял о бедах родины. Но почему же «Записки сумасшедшего»? Да, Лу Синь сам утверждал, что название взято им у Гоголя. Зачем же понадобилось ему это недвусмысленное подражание? И тогда возникает сомнение — а подражание ли это? Какой же явный подражатель станет афишировать свою зависимость. Не будем наивны и мы и заглянем в доступные нам истоки произведения. «Записки сумасшедшего» при кажущейся надуманности — вещь глубоко реалистическая по самому существу своему. Только таким, безумным, и мог быть герой рассказа, восстающий прямо и неприкрыто против тысячелетних государственных установлений.
Представим себе страну с деспотической властью, которая опирается на эти установления, нивелирующие личность, пронизывающие все общество сверху донизу и, более того, занимающие немалое место в воспитании национального характера. Кто способен подняться на такое, не видя поддержки вокруг, не надеясь на сочувствие и не имея никаких оснований сомневаться в своей гибели?
В истории Китая на одиночный протест решались вельможи: сановник мог возразить государю и не обязательно поплатиться за это головой. Величайший историк Китая Сыма Цянь, живший во II–I веках до н. э., вместо казни был жестоко изуродован лишь потому, что посмел заступиться за осужденного государем полководца, потерпевшего поражение. Обличительные речи сносили в старину цари от находившегося на самой нижней ступени общественной лестницы актера, который, по выражению академика В. М. Алексеева, «был придворным гаером, кривлякой, шутом, клоуном». Сыма Цянь рассказывает о карлике Ю Мэне, посмевшем, несмотря на грозивший смертью запрет, возразить против кощунственно-пышных похорон царского боевого коня. Для того, чтобы иметь возможность сказать резкое слово, в X веке Ли Цзя-мин ушел в презренный круг шутов-актеров и говорил это слово. Цари предпочитали, чтобы произнесено оно было огражденным снисходительностью шутом, а не кем другим.
Все это знал, на всех этих преданиях и былях вырос Лу Синь, искавший героя для своего повествования. Китайский герой был подсказан Гоголем. Безумец, только безумец, свободный от чувства самосохранения, мог стать той реальной фигурой, в существование которой поверил бы китайский читатель, не восприняв рассказ Лу Синя как некую фантазию. «Не дай мне бог сойти с ума». Так писал поэт, страшась одной лишь темницы, в которую запрут сумасшедшего. Если же не лишать свободы, то «силен, волен был бы я, // Как вихорь, роющий поля, // Ломающий леса». Ничем не сдерживаемая воля безумца всегда приводила в трепет царей, терпеливо сносивших остроты шутов. «Записки сумасшедшего» прельстили Лу Синя и возможностью заимствования типа героя. Мы встретимся не с одним еще безумным ниспровергателем в других, позднейших его произведениях.
Гоголь своею «Шинелью» и «Записками сумасшедшего» открыл трагический мир «маленького человека». Через три четверти столетия оказалось, что открытие это и даже самый мир этот близки и необходимы Китаю. Не углубляясь во вполне закономерное сравнение Гоголя с Лу Синем, а в частности, с Лу Синем первого его рассказа, заметим все же, что вместе с историей свой шаг вперед сделал и китайский писатель. Его «сумасшедший» в соответствии с требованиями времени радеет за всех обиженных. И на смену жалобе: «Матушка, спаси твоего бедного сына», — слышен призыв: «Спасите детей!»
Лу Синь — очень национальный писатель, впитавший в себя китайскую традицию и немыслимый без нее, как, естественно, и без китайской действительности. Но эта же китайская действительность не могла уже обойтись без взгляда на запад, когда он врывался в нее и своим насилием, и своим сочувствием. В декабре 1932 года Лу Синь в статье «Приветствую литературные связи Китая и России» писал о китайской молодежи, которая «мучилась и металась» и «нашла русскую литературу». Дальше идет удивительное признание: «Русская литература раскрыла перед нами прекрасную душу угнетенного, его страдания, его борьбу…» Вот оно что. И читая о самом, по мнению Лу Синя, важном, понятом из русской литературы — «что в мире существуют два класса — угнетатели и угнетенные», читая, что «тогда это явилось величайшим открытием, равным открытию огня», — мы не должны покорно доверяться лишь прямому смыслу этих поразительных строк. Неужели же вправду китаец, родившийся и живший в стране, где все держалось на условиях почтительности и подчиненности в семье и в государстве, так и не замечал деления на угнетателей и угнетенных, о котором догадывались чуть не поэты древности. Вдумаемся в эти слова, будем держать их в памяти, читая Лу Синя, и поймем, что здесь имеется в виду именно открытие души угнетенного человека, его души, принадлежащей ему одному, и никому другому в мире. Как это было необходимо передовой китайской интеллигенции, мечтавшей о духовном раскрепощении народа, об уничтожении проклятой и унизительной привилегии немногих быть личностями. Вот почему особенно значительным для Китая, как и для России в свое время, оказалось то, что на Акакия Акакиевича, на существо, проживавшее незаметно, «так же потом нестерпимо обрушилось несчастие, как обрушивалось на царей и повелителей мира».