Только-только начинался рассвет…
Через час мы были в Батуми. Море, солнце, вода теплее воздуха… Мальчишки ловят рыбу-иглу — длинную, тонкую, похожую на змею рыбку. Часа в два захотелось есть.
— Пойдем, перекусим, — говорит Володя.
— Куда?
— Полетели в Кутаиси!
Я поддержал шутку. Сели в такси. Оба думали, что шутим: мол, приедем в аэропорт, самолета, конечно, нет… Там в ресторане и пообедаем.
А самолет уж стоит на взлетной полосе, дрожит от нетерпения…
Прилетели мы в Кутаиси, явились к нашему свану. Что тут началось! Приехали дорогие, любимые друзья! И все повторилось: ночь, пустой ресторан, две официантки за освещенным столом и наша компания — но уже вдвое больше…
Утром — хаш, аэродром… Расцеловались мы со своим драгоценным другом… И снова — Батуми, пляж, солнце…
А я, к стыду своему, даже имени не запомнил того замечательного грузина.
25 января 1999
В год Пушкина мы вспоминаем с восхищением и любовью о другом поэте.
Целый век разделяет их. С того зимнего дня, как закатилось солнце русской поэзии, и до того момента, когда в московской густо заселенной квартире родился другой мальчик, прошел ровно 101 год. Этот век был заполнен огромного значения художественными событиями и великими поэтическими явлениями. Можно сказать, что это был век русской поэзии. Стихи вошли в каждый дом, Россия научилась любить и ценить поэтическую строку и «всяк сущий в ней язык» родил подчас не одного, а целую когорту замечательных поэтов.
Высоцкий угадал на праздник поэзии. В те дни, когда его ломающийся голос еще не обрел будущей мощи, на российской поэтической сцене блистали звезды такой ослепительной силы, что смельчак, посмевший приблизиться к ним, мог бы ослепнуть. Высоцкий не ослеп. Он охрип, пытаясь перекричать это многоголосье и быть услышанным. И этот охрипший голос вошел в сердце каждого.
И Пушкин, помнится, не был по достоинству оценен современниками. Другие поэты более изящным слогом пленяли их воображение.
Вспомните, в онегинской строфе, сразу после чудесных стихов «Зима. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…», Пушкин с горечью и как бы посмеиваясь над не доросшей до его понимания публикой, пишет:
И Высоцкий, по мнению многих, кто диктовал вкусы в литературе, был слишком не изящен, а потому не имел права называться литератором, хотя именно литература была его предначертанием свыше, именно в ней, в поэзии, выразился он совершенно и в совершенстве.
А намыто он этим и был любезен, что описал низкие картины нашего бытия, что всегда был с нами и среди нас, знал наши горести и боль нашу пропустил через свое сердце. Поэтому оно и разорвалось так рано.
Вслед Пушкину он мог бы сказать, что и он, Высоцкий, в жестокий свой век восславил свободу, но уж это мы давно сказали за него.
Поразительно, но последние слова, которые я слышал из уст Высоцкого, были пушкинские строки. За два дня до его гибели, я уходил из жаркой, пропаленной июльским солнцем квартиры Валеры Нисанова и в проеме двери видел Володю с бокалом в руке, произносящего вот эти слова:
Это было так необычно: и то, что стоя, и эта непривычная патетика…
Картина навсегда осталась в моей памяти… Больше я его не видел.
В год Пушкина, в годовщину его смерти мы чествуем рождение Высоцкого. Это более, чем правильно, и мне остается только поблагодарить его маму, его жену и мать его детей, и всех тех, кто отошел уже в лучший мир и кто сделал Высоцкого таким, каким он предстал нашему веку, каким явился на праздник русской поэзии.
Никафо
За глаза мы его звали Никафо. Сокращенно от Николай Афанасьевич, коротко и с любовью.
Это был… как бы его охарактеризовать одним словом — Человек-радость. Спешил поделиться тем, что его переполняло. Не с ближним, а с тем, кто близко, кто оказался рядом. Переполняла же его радость бытия. Он любил и умел жить. Для него не было плохой погоды, не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился.